Если бы во мне не бушевала такая бешеная, слепящая ярость, из-за которой мне хотелось визжать, рыдать и кататься по земле, я бы, наверное, расхохоталась ему в лицо. Мне была смешна сама мысль о том, что я могу провести свою жизнь в одном из богатых и претенциозных особняков Эдинбурга только потому, что любовь к светловолосому незнакомцу заставила меня покинуть Широкий Дол. Да, подобная идея была бы смешна, когда бы… не вызывала у меня сильнейшего, прямо-таки панического ужаса.
– Кто еще знает об этой затее со сватовством? – свирепо спросила я. – Мама?
– Никто, кроме меня, – торопливо ответил Гарри. – Я решил, что прежде всего мне, конечно же, надо поговорить с тобой. Хотя, возможно, я вскользь упоминал об этом Селии. – Его губы приоткрылись в идиотской полуулыбке, и я поняла: моя возможная ссылка в Шотландию явилась темой милой супружеской болтовни в постели. – Но ни мне, ни Селии и в голову не могло прийти, Беатрис, что предложение доктора вызовет у тебя какие-то иные чувства, кроме самой искренней радости.
Его голос – спокойный, ласковый, обволакивающий, как шоколад, точно такой, каким говорят обладающие властью мужчины, которые берут женщин в жены, спят с ними и вообще пользуются ими, как им заблагорассудится, столько веков подряд, не давая им того единственного, чего женщины так давно ждут: земли, – окончательно лишил меня остатков самообладания.
– Идем со мной, – велела я Гарри и, схватив с обеденного стола подсвечник, быстро пошла по коридору. Гарри что-то удивленно воскликнул, озираясь в поисках спасения, но возможности сбежать не было, и ему пришлось последовать за мной. Проходя через холл, я заметила, что дверь в гостиную приоткрыта, а мама и Селия, тихо переговариваясь, усердно вышивают алтарный покров. Вот и пусть вышивают! – подумала я и решительно свернула к узкой и крутой лестнице, ведущей наверх. Гарри шел сзади, смущенный, но покорный. Я поднялась на второй этаж, затем на третий и стала подниматься на чердак. На лестнице было совершенно темно, и лишь подсвечник у меня в руке отбрасывал на ступени неровный мерцающий свет.
Мы остановились перед запертой дверью бывшей кладовой. Я велела Гарри подождать, вынула из кармана ключ, отперла замок, а его оставила стоять за дверью в полной темноте. Затем я поспешно сняла свое нарядное платье и переоделась в старую зеленую амазонку, которую носила в те времена, когда Гарри еще только вернулся домой из школы. А потом жарким полднем застал меня врасплох – обнаженную, в объятиях Ральфа, на полу старого мельничного амбара. Длинную череду пуговичек на плотно облегающем фигуру жакете я оставила незастегнутыми, и под жакетом от горла до пупка виднелось мое прекрасное тело. В руке я сжимала старый папин охотничий кнут – длинную плеть из черной кожи весьма хитроумного плетения, способную причинить сильную боль, с кнутовищем из черного эбенового дерева с серебряной инкрустацией.
– Входи, – сказала я таким тоном, что ослушаться Гарри не посмел.
Он толчком отворил дверь и застыл на пороге. У него просто дыхание перехватило, когда в мерцающем свете свечей он увидел меня, высокую, разгневанную, полуобнаженную. Он даже негромко охнул, заметив и мой сознательно незастегнутый жакет, и седельную стойку, и крючья на стенах, и широкий манящий диван с мягкими подушками, и пушистые овечьи шкуры на полу, заменяющие ковер.
– Иди сюда! – велела я, и Гарри вздрогнул, словно я кольнула его ножом. Потом покорно, как в трансе, он последовал за мной ко вбитым в стену крюкам и, стоило мне слегка щелкнуть кнутом, широко расставил ноги, чтобы я могла привязать его за обе щиколотки крепкими кожаными ремнями. Казалось, он начисто утратил дар речи. Затем он так же послушно раскинул руки в стороны, а я ремнями крепко привязала его за запястья – по-моему, причинив ему довольно сильную боль – к крючьям в стене.
Одним сильным рывком я до пояса разорвала на нем рубашку из тонкого полотна, обнажив его грудь, и он вздрогнул. По-прежнему держа в одной руке плеть, я свободной рукой стала бить его по щекам: по левой – по правой, по левой – по правой, а потом, точно разъяренная кошка с конюшни, острыми ногтями расцарапала ему грудь от горла до ремня, поддерживавшего штаны. Гарри обвис на ремнях и застонал. Похоже, ему действительно было больно. Вот и прекрасно! – с садистской радостью подумала я.
Старым отцовским охотничьим ножом я провела по боковым швам роскошных расшитых панталон Гарри, и они тут же превратились в лохмотья, самым жалким образом свисавшие с талии. Острым лезвием я случайно задела ему кожу на бедре и, заметив капли крови, опустилась на колени и с жадностью, точно вампир, слизнула кровь. Если бы вместе с кровью я могла до последней капли выпустить и его мужскую гордость, его мужское тщеславие, его мужскую глупость и власть, я бы это сделала! Он снова застонал и рванулся, словно желая освободиться от пут. Я немного отступила назад и одним умелым щелчком расправила кнут, так что плеть, извиваясь, поползла по полу, точно готовая укусить змея. Затем я подняла кнут и сказала голосом, звенящим от ненависти:
– Пойми, Гарри, и постарайся раз и навсегда это усвоить: я никогда не покину Широкий Дол и никогда в жизни с тобой не расстанусь. Мы всегда будем вместе. Пока ты будешь сквайром Широкого Дола, я буду рядом с тобой – до тех пор, пока мы оба ходим по этой земле. Похоже, ты уже успел позабыть об этой моей клятве, а потому я намерена тебя наказать, и теперь ты уже никогда этого не забудешь. Ты вечно будешь стремиться вновь и вновь испытать то, что испытаешь сегодня; ты будешь страстно мечтать об этом и не сможешь ни прогнать эти мечты, ни уничтожить свое пагубное стремление.
Гарри вдохнул, и мне показалось, что он хочет что-то сказать – то ли попросить не наказывать его столь жестоко, то ли, наоборот, молить меня поскорее приступить к наказанию. Я не понимала, чего он на самом деле хочет, да и не хотела понимать. И, взмахнув рукой, щелкнула кнутом.
Управляться с кнутом учил меня на конюшенном дворе отец; мне тогда было всего десять лет. При определенном умении с помощью кнута можно сорвать ягоду земляники, ничуть ее не попортив, а можно одним ударом рассечь бычью шкуру. Я довольно сильно стеганула Гарри кнутом по нежной коже под мышками и на боках, и его дрожащее тело тут же покрылось потом; потом я принялась, дразня, ласкать его, слегка касаясь кнутом горла, груди и того, что свисало у него между широко расставленными ногами.
– Ступай к верстаку, – сказала я, но, стоило мне освободить его запястья, он бесформенной грудой рухнул к моим ногам. Я, не колеблясь, совершенно равнодушно пнула его под ребра носком сапога и повторила: – Ступай к верстаку и ложись.
Он упал на верстак ничком – наверное, именно так он падал в школе на узкую жесткую кровать – и прижался щекой к гладким, отполированным временем доскам. Я привязала его к ножкам верстака – за оба запястья и обе щиколотки – и слегка прошлась кнутом по его спине, ягодицам и бедрам, так, чтобы каждое прикосновение сперва воспринималось как легчайший укус, но если это повторять, то вскоре становилось больно, а на коже вздувались розовые, жгучие рубцы.
Затем я снова отвязала Гарри, и он бессильно соскользнул на пол и, лежа в самой жалкой позе, потянулся рукой к подолу моей юбки, словно о чем-то безмолвно умоляя меня.
Распустив завязки на талии, я сбросила с себя юбку и швырнула ее Гарри. Пальцы его конвульсивно стиснули мягкий бархат, и он с глухим рыданием зарылся в него лицом. Но я разделась не полностью: на мне еще оставался короткий узкий жакет и мягкие кожаные сапожки для верховой езды.
– На спину! – безжалостно приказала я.
К этому времени Гарри уже совершенно утратил рассудок и лежал, точно выброшенный на берег кит, не в силах вырваться из ловушки собственной патологической страсти, лишенный родной стихии, совершенно здесь неуместный, беспомощный, задыхающийся, и символ его мужского достоинства непристойно торчал вверх. Я ринулась на него, точно орел-стервятник на добычу. И он тут же пронзительно и хрипло закричал, корчась от неописуемого наслаждения. Его спина выгибалась дугой, содранная плетью кожа на плечах терлась о жесткие доски пола и о мягкие овечьи шкуры. Я же оставалась холодной и сосредоточенной, но все же где-то в глубине тела испытывала не очень яркое, но все же приятное чувство удовлетворения. Я могла делать с Гарри все, что хочу, и в итоге все его тело содрогалась от запредельного, экстатического возбуждения. Его судорожные рывки становились все более исступленными, лицо было залито слезами, затем веки сомкнулись, рот приоткрылся, и он громко застонал в последнем приступе высшего восторга и освобождения. В ту же секунду я резко отпрянула от него и шлепнула ладонью по его все еще напряженному члену, словно заставляя плохо воспитанную собаку лечь. Гарри прямо-таки взвизгнул от боли – я заметила, что один из перстней нечаянно поранил нежную, туго натянутую кожицу, – и сперма, смешанная с кровью, отвратительным фонтаном брызнула на его покрытый следами кнута живот. Он три раза судорожно всхлипнул и затих, а я смотрела на его распростертое, окровавленное, как у изнасилованной девственницы, тело, и в моем ледяном взгляде доброты было не больше, чем у мраморной статуи.
На следующий день я чувствовала себя настолько усталой и измученной, что едва смогла встать с постели. Чудовищное напряжение, эмоциональное, сексуальное и физическое, вызванное необходимостью не просто полностью подчинить себе Гарри, но и жестоко истязать его, совершенно лишило меня сил. Я попросила принести завтрак мне в спальню и ела прямо в постели, да и потом все утро просидела у себя в кабинете за письменным столом, вроде бы занимаясь счетами. Но сделала я в тот день крайне мало и, честно говоря, в основном смотрела невидящими глазами в окно, но видела не чудесный розовый сад, залитый солнцем, а жутковатые картины вчерашней агонии Гарри, вызванной одновременно и болью, и связанным с ней экстатическим наслаждением.
Где-то после полудня ко мне вошла наша горничная с серебряным подносом в руках. На подносе стоял кофейник с тем крепким черным кофе, который мы с Селией привезли из Франции, и две чашки. Следом за горничной в комнату вошел Гарри. Должна признаться, он застал меня врасплох. Мне и в голову прийти не могло, что после вчерашнего у него хватит сил и мужества предъявлять какие-то претензии. Двигался он, правда, довольно скованно, но все же не настолько, чтобы каждый мог это заметить, если, конечно, не впиваться в него взглядом, как ястре