Наутро после своего прибытия Тапа получает приглашение от Апо, патриарха деревни. Старик желает видеть его немедленно. Всеобщий прадед, Апо взял за правило беседовать с каждым местным жителем, вернувшимся из большого мира, и каждым чужаком, посетившим их деревню. Последних мало, и забредают они сюда редко, почти никогда.
Ветхий старец, сидящий в кресле у себя в саду, не тратит времени на пустые любезности.
— Иноземец! Не встречал ли ты по дороге к нам кашмирца, который продает селянам машины? — спрашивает он Тапу необычно громким голосом, позволяющим догадаться, что физические способности начинают ему изменять. — Он путешествует вместе с бабушкой. Она готовит и стирает для своего испорченного ребенка.
— Нет, — отвечает Тапа, опускаясь наземь у ног Апо.
— Не видел ли ты старую женщину-кашмирку, которая курит биди и пьет чанг[41] и ром? У нее есть внуки, как и у меня. Но она еще бодрая. Она может ходить без палки и говорит мягко, как будто читает стихи.
— Нет.
— Ты собираешься вскоре в кашмирскую долину?
— Нет.
Апо явно обеспокоен.
— Почему ты спрашиваешь, Апо? — интересуется Тапа. Ему жаль, что он не способен помочь.
— Я хочу жениться на этой женщине. Ее семья не откажется от выкупа в три яка и семь овец. За это можно купить персидскую царицу, не то что старую каргу. — Он медлит, затем добавляет: — Не говори ей, что я назвал ее старой каргой.
Тапа смеется.
— Тебе пора внуков женить, Апо, а не самому жениться.
— Если бы мое сердце перестало биться раньше, чем она появилась! — вздыхает старец. — Она пришла сюда со своим никчемным внуком. Этот бездельник ходит от селения к селению, продавая свои мерзкие штуковины во имя дьявола. А она его обслуживает. “Ты уже старая, Газала, — сказал я ей. — В твои годы лучше всего сидеть тихо. Рай — это не то, что говорит тебе Коран. Это закат вот в этом саду, в обществе деревьев, таких же древних, как мы…”
На глазах у Апо выступают слезы.
— Таких же древних, как наша любовь, — шепчет он, будто разговаривая сам с собой. — Да, Газала. Это правда. Желания растут. Они стареют вместе с нами. Но они не умирают. В смерти они прорастают новыми жизнями, которые продолжаются на таких островах, как этот. На островах солнечного света в тихом саду.
Тапа молчит. Века одиночества давят на него, как море осадков — на ископаемое.
— Почему ты такой грустный? — спрашивает Апо. — Ведь это мое сердце разбито.
— Я жил с разбитым сердцем так долго, что забыл, что это значит…
— Сынок, разбитое сердце не убило меня. Возраст меня не убивает. Слабые кости и несварение не убивают. Помолись, чтобы Будда забрал меня отсюда.
— После того как ты ее найдешь, иншалла[42], — говорит Тапа, вспомнив прекрасный оборот, которым часто пользуются его друзья-мусульмане. Потом ему в голову приходит неожиданная идея. Он улыбается. — А если мы будем верить, что ты найдешь ее, — громко произносит он, все еще собираясь с мыслями, — я могу дать тебе кое-какие таблетки для твоей брачной ночи. У меня есть самые разные таблетки. Это моя профессия. Таблетки, которые сделают тебя счастливым, таблетки, которые заставят тебя петь и танцевать и заберут всю твою боль. А еще таблетки, которые помогут тебе заниматься сексом. Они действуют и на мужчин и на женщин.
— Ты знахарь?
— Лучший на свете.
Тапа возвращается с мешочком.
— Вот две белые таблетки. В вашу брачную ночь ты должен принять одну сам, а вторую дать своей царице. А здесь, в маленьком пакетике, белый порошок. Вдохни его носом, если тебе просто захочется хорошо провести время. Больше тебе никто и ничто не понадобится. А эта желтая таблетка… — Он останавливается, чтобы подыскать нужные слова. Но они не желают появляться, и он выпаливает: — Это новейшее средство в нашем деле. Оно возвращает к жизни мертвых. У меня никогда не хватало смелости испытать его. Если все другие откажут, оно подарит тебе утешение.
— Дай мне еще одну для Анкунга — это наш лхаба[43], — говорит Апо. — Ребенком он потерял мать и с тех пор всю жизнь старается сделать зелье или порошок, чтобы с ней встретиться.
— Хорошо. Но как ты все это запомнишь? — спрашивает Тапа.
— Белые таблетки — для секса. Белый порошок — для хорошего отдыха. А желтые таблетки оживляют мертвых.
Сколько Тапа себя помнил, будущее являлось ему в нестираемых ощущениях. В глубине сердца он знал, что как бы усердно ни трудился его отец, урожаи будут неизменно погибать не по его вине. Когда он был еще мальчишкой, переживание смерти пришло к нему в форме жаркого кома в горле, который он не мог ни проглотить, ни изрыгнуть. Игнорировать его или облечь в слова он тоже не мог, но понял, что комочек в утробе его матери не выживет. Напуганная пророческим даром сына, мать отвела его к шаману на исцеление. Постепенно предчувствия сошли на нет.
Став взрослым, Тапа уже не мог просто отмахнуться от того, что видел. Когда он отправился из дома на рынок торговаться о цене на урожай, предвестие впервые приняло зримую форму — раньше это было лишь какое-то щемящее чувство или звон во внутреннем ухе. Как всегда, семья Тапы махала ему с порога до тех пор, пока он не превратился в далекую черную точку, а его маленький сын не унялся даже тогда. Перед поворотом дороги Тапа обернулся, чтобы еще раз взглянуть на них. И увидел только кучу щебня. Река из камней хлынула вниз по склону и разлилась над деревней, словно озеро. Он ощутил, как плененные в этом озере души взывают к нему, несмотря на всю определенность неопределенностей.
В этом не было никакого смысла. Как можно стереть с лица земли целую деревню? Не один или четыре, а все сорок домов? В потусторонние знаки верят всерьез только старики, дети и их матери. Тапа выбросил это из головы и зашагал дальше. Ему, предприимчивому девятнадцатилетнему парню, больше пристало быть оптимистом, чем суеверным трусишкой.
Недавно предчувствия стали возвращаться — они тревожили его во сне, выползали из щелей в деревянных стенах, дергали его за шиворот, когда он шел по улице, стучали к нему в дверь.
Когда он пустил ее к себе в комнату, он не знал, чего ожидать. Когда она заговорила о том, что лишит себя жизни, он внезапно засмеялся. Когда она попросила у него лапши, его снедало одиночество. Когда она потребовала историю, он сломался.
Потом она взяла его мокрые дрожащие руки в свои и посмотрела на него с невинностью ребенка. В тот миг Тапа понял, что его история найдет конец не в смерти, ибо даже смерть отступается от тех, кто живет в отчаянии.
* * *
Восемнадцать лет назад, случайно увидев этот снимок в газете, Тапа порадовался, что в нее завернули всего лишь сушеный кокос, а не что-нибудь липкое или хрупкое вроде яиц или пальмового сахара. Он улыбнулся, когда прочел подпись под фотографией: “Освобождение узников тюрьмы Хамти в округе Сикайн как часть политической амнистии, утвержденной правительством в ознаменование последнего дня Сангха-конгресса”.
И действительно, море лиц выливалось на мостовую перед тюремными воротами. В одном месте, подхваченная приливной волной, была Мэри, которая держала за руку сына. Сам Тапа находился за пределами кадра — он стоял где-то поодаль и смотрел на них, утирая слезы.
Он хранил фотографию под одеждой, чтобы разгладить складки. Но это не помогло, и под грузом времени газетная бумага постепенно распадалась по сгибам. Меньше чем через три года Тапе пришлось склеить ее крест-накрест двумя длинными кусками скотча. Деградация происходила несимметрично. Требовалось принять экстренные меры по спасению фотографии, и Тапа вставил ее в тиковую рамку, под стекло. Для пойманного мгновения получился герметичный гробик.
Поскольку Тапа не имел постоянного жилья, а значит, стены или стола, куда можно было бы повесить или поставить фотографию, она лежала у него в чемодане. С годами что-то терялось, что-то забывалось при очередном переезде. Чемоданы тоже были разными. Его маршруты, так же как и валюты, с которыми он имел дело, менялись в таком темпе, что он едва за ними поспевал. Но рамка оставалась при нем.
Выйдя из заключения, Платон присоединился к вооруженным мятежникам на индо-бирманской границе. Живя с ними, он поставлял Тапе опиум-сырец с Восточных Гималаев. Вместе они обеспечивали связь между традиционной культурой выращивания опиума и широким интернациональным сообществом его потребителей.
Несмотря на их регулярные встречи, Тапа никогда не говорил Платону о своей газетной вырезке. В ней не было ничего выдающегося — скучный черно-белый снимок в век цветных фотографий, на котором запечатлены по большей части незнакомые люди в знакомый момент.
Он часто гадал, почему ему так боязно с ней расстаться. Эмоции, считал он, — это всего лишь косметика. Они не имеют ценности перед лицом коммерческой трансакции, которую принято называть жизнью. Впрочем, у него самого тоже не хватало сил на то, чтобы стереть косметику. Это ведь он уговорил Платона восстановить связь с матерью, когда его друг разуверился в себе. Это он провел две недели на островах в поисках Мэри.
“Не каждому в этой жизни дается шанс начать заново”, — сказал Тапа Мэри, когда она расклеилась накануне освобождения сына. Это был не совет и не мудрое изречение. Он поделился с ней мыслью о своей собственной судьбе.
После шести лет теневого существования — торговли опиумом за ширмой войны против хунты — Платон решил с ним покончить. Проявив редкое единодушие, мятежники из разных этнических группировок — карены, араканцы, качины и бирманцы — задумали совместную атаку с моря. Платон собирался принять участие в этой коллективной операции на острове Ландфолл, самом северном в Андаманском море перед бирманской территорией.
В качестве прощального жеста Тапа захотел подарить своему другу ту фотографию. Она проделала с ним весь путь из Рангуна до деревенской хижины на высокой окраине долины Намдапха. В этой продолговатой постройке обитал вождь мишми, владелец самых обширных посадок опиумного мака, она была единственной на все селение, состоящее из четырех апельсиновых садов, двенадцати маковых полей и обгорелой рощи.