— П-п-простите?
— Это было шестьдесят шесть лет назад, в одна тысяча девятьсот тридцать втором году, — говорит тридцатилетний Панюшкин, — когда я служил священником в деревне Троицкая под Клином и тайно крестил вашу дочь Анну. Царствие ей небесное. Вот тогда вы меня и видели. Ага! Узнали! Вижу, что узнали!
Степа морщится и молчит.
— Не пугайтесь, — шепчет Панюшкин. — Это я шучу. Я православный христианин и в индийскую эту ересь про другие жизни не верю. Это был не я, а отец Егорий Панюшкин, мой прадед. Я на него ужасно похож. Бабушка утверждает — одно лицо. Я и Егором назван в честь его. У нас все Егоры. И мой папаша, и я, и мой сын.
— П-п-п-поразительно, — говорит Степа.
— Ничего поразительного нет. Генетика. Да я и бороду ношу, как у отца Егория. Вот вы и заволновались.
— Там была еще девочка, — вспоминает Степа, — глухонемая.
— Так ведь я от этой девочки и произошел. Это была дочь отца Егория, моя будущая бабушка. Она сейчас еще жива и ваш тот приезд отлично помнит. Она сызмала, после смерти матери, хозяйство отца Егория вела и в церкви помогала. Вот вы ее там и видели. Вы и ваша жена, Дарья Михайловна, царствие ей небесное.
Пауза. Панюшкин с детским удивлением наблюдает за официантом, расставляющим перед ними закуски.
— Там еще была к-к-коза, — говорит Степа.
— Совершенно верно! У них была коза. Бабушка и про козу помнит. — Он показывает на закуски: — А что ж это такое черненькое?
— Трюфеля.
— Первый раз в жизни вижу трюфеля. Надо загадать желание. И с живым классиком первый раз за столом сижу. Многая вам лета, Степан Сергеевич.
Он поднимает рюмку, выпивает и, зажмурившись от удовольствия, закусывает трюфелем.
— Мы потом Макса туда п-п-привозили крестить, но отца Егория не нашли, и в церкви был уже какой-то склад, — вспоминает Степа.
— А как же. Склад стройматериалов, — кивает Панюшкин. — Потому что Максим Степанович родился у вас в тридцать седьмом, а отца Егория уже в тридцать третьем вместе с бабушкой арестовали. Я по дотошности своей профессиональной про их арест все разнюхал. И все документы видел. И донос на них видел, и обвинение в религиозной пропаганде с целью подрыва советской власти, и протоколы допросов, и приговор. Допрашивали по церковным делам тогда в подвале на Сретенке, а расстреливали на Старо-Калужском шоссе, как раз по дороге от Москвы к вам, в Шишкин Лес, за деревней Ракитки. Если от города смотреть — направо. Там отца Егория в одной группе с глухонемой его дочкой, моей то есть бабушкой, и расстреляли. Извините за печальную тему, но это для нашего разговора важно. В ту ночь там сто сорок три человека расстреляли. Яма там оказалась недорыта. При них дорывали, а потом расстреляли. А ей, бабушке моей, было тогда всего шестнадцать лет. И она выжила. Она в яму прыгнула чуть раньше залпа, ночь пролежала среди трупов, а потом раскопалась. Дальше целый роман, но выжила и до сих пор жива. — И, еще больше понизив голос, Панюшкин спрашивает: — От меня направо, через столик, мужчина в очках ест курицу — ведь это Евгений Киселев с НТВ?
— Где? — оглядывается Степа. — А... Да.
— С ума сойти. Так вот, бабушке семьдесят шесть летом стукнуло, но она очень бодра. Мы с женой на службе, а весь дом и Егорка младший на ней. И по магазинам она шастает, вот такие сумки таскает. И, кстати, недавно она вас видела. У милиции. Вы сейчас вспомнили о старушке, которая на тротуаре что-то рассыпала. Да?
— Она в-в-вермишель рассыпала, — растерянно говорит Степа.
— Правильно, она тогда вермишель рассыпала. Ведь это она и была, моя бабушка. Это вы ее сейчас вспоминаете. Она вас тоже видела. Вы сейчас опять подумали, что я ваши мысли читаю, да?
Степа недоверчиво морщится.
— Некоторые, да, читаю, — улыбается Панюшкин. — Это оттого, что я всю жизнь рядом с глухонемым человеком и что-то от нее перенял. Они всех мыслей не читают, но какие-то видят, по движениям видят. Вот и я это перенял.
— Что вы п-п-переняли?
— А то, что все люди, Степан Сергеевич, от мыслей своих все время немножко эдак шевелятся.
Лицом и всем остальным организмом. Вот и у вас сейчас все слегка шевелится. Простой глаз этих мелких движений не замечает, а глухонемые все видят. И многие мысли прочитывают глазами. Иначе им не выжить. Вот это я от бабушки и перенял. Очень для профессии следователя небесполезная сноровка. Но в данном случае, с вермишелью, это я не ваши мысли прочитал, это просто бабушка вас видела и узнала. Вы же человек очень известный. Так что эту ванту мысль про старушку я не прочитал. Но некоторые мысли читаю. Степа молчит.
— Не верите? А вот я сейчас скажу, о чем вы думаете, и давайте мы с этой щекотливой темой сразу покончим.
— С какой т-т-темой?
— Вы хотите дать мне взятку, — шепчет Панюшкин, совсем близко приблизив к Степе улыбающееся свое лицо. — И вы сомневаетесь, возьму ли. Возьму. Вам так спокойнее будет, да и мне лишние деньжата не повредят.
Степа напрягается.
— И вы не знаете, сколько давать? — продолжает Панюшкин. — Так дайте побольше. Нет, не здесь. Когда я вам скажу «идите», вы пройдите в мужской туалет.
— К-к-куда?
— В уборную. И я к вам туда приду. А то вы здесь меня, как Ивана Филипповича, на видео заснимете. Но это вы позже туда пойдете. Сперва поедим. Вкусно, отрываться неохота. Так вот, бабушка тогда, в тридцать втором году, вас запомнила. Вас и жену вашу, Дарью Михайловну. Ведь она такая была красавица, что даже мужчина, который там в тот день венчался, все время на нее поглядывал. Бабушка это запомнила. Жених, а на другую женщину поглядывает. Странно, да? Вы сейчас подумали: что ж этот следователь Панюшкин мне про свою бабушку рассказывает, не для того же я его трюфелями кормлю.
— Я об этом не д-д-думал.
— Подумали. Подумали. Вы же со мной встретились не мемуары мои выслушивать, а узнать, как погиб ваш сын Алексей Степанович. Но только без объяснения про бабушку и отца Егория вы хода моих мыслей не поймете. Потому что у меня, как у правнука священника, свой особенный следственный метод. Я в любом деле ищу не следы преступника, а следы воли Божьей.
Степа морщится. Он верит в Бога, но по-своему, на всякий случай. Всерьез религиозных людей мой папа не понимает и побаивается.
Экстравагантная внешность сидящего со Степой Панюшкина привлекает внимание других посетителей клуба. На Панюшкина многие украдкой поглядывают. Даже пианист, играющий Шопена, на него смотрит. Официант уже подал уху, и Панюшкин ее с видимым удовольствием ест.
— Так вот, — продолжает он, — про отца Егория. Это в вашем деле очень важно, вы потом поймете почему. Так вот он, отец Егорий, перед расстрелом, представьте, в самые последние минуты своей жизни там, в лесу на Старо-Калужском шоссе, пока недорытую яму докапывали, приговоренных к смерти людей утешал, исповедовал и даже крестил. Водой из лесной лужи крестил каким-то своим, ускоренным, способом. Отправились ли они, крещеные, оттуда прямо в рай, или просто он облегчил им ужас последних минут, нам знать не дано. Но там, в лесу, в последнюю свою ночь, он вел себя как святой. И бабушку спас тоже он, уговорил, что она, глухонемая, угадает время прыгнуть в яму перед залпом, а потом разроется и выживет. И она послушалась, прыгнула и выжила. И по сей день считает его святым. Вы тоже сейчас думаете, что он был святой, да? Степа молчит.
— А на поверку выходит, не совсем святой. Я, Степан Сергеевич, проверял. Я всегда все проверяю. И нашел его дело в архиве. И в деле обнаружились факты, которые вам, как автору «Нашей истории», будет любопытно узнать. Мой предок отец Егорий был стукачом, осведомителем НКВД. Обо всех, кто посещал его в Троицкой церкви, он сообщал на Лубянку. И о вас в том числе сообщил. И теперь вы думаете, что он не святой был, а сукин сын, да? И вся ваша судьба вот на такой тонюсенькой ниточке тогда висела.
Изображает пальцами ниточку. Степа молчит.
— Так ведь если б он не сообщал, — говорит Панюшкин, — его бы еще в двадцатые годы в расход бы пустили. А так — доносил, но многие годы крестил, и венчал, и хоронил по-христиански. А обряды очень важны, и это я вам сегодня докажу. Но главное, он дочку свою крохотную, глухонемую, любил больше жизни. И знал, что без него она пропадет. Вот и сотрудничал. От любви к ней сотрудничал. Очень несчастный он был человек. Но тот, кто его посадил, был несчастнее. Вы его тоже знаете.
— Кого? — спрашивает Степа.
— Сосед ваш, Василий Левко, на него написал. Который венчался и на вашу супругу поглядывал.
Официант убирает пустые тарелки.
— Вы сейчас думаете: сколько случайных совпадений, — опять угадывает Степины мысли Панюшкин. — Так ведь они не случайные. Это Господь подает нам знак, что в основе тут всегда одно и то же. Всегда одно и то же.
— Это вы п-п-про что?
— Это я про любовь. Предок мой от любви к дочке доносил. И Левко от любви. И это не моя фантазия, Степан Сергеевич, а факт. Левко в один и тот же день, в один присест накатал два доноса — на отца Егория и на свою собственную жену, певицу Вольскую. И вы, Степан Сергеевич, знаете, почему он это сделал.
Степа молчит.
— Знаете. Вы же с ним столько лет соседствовали. Вы все знаете. Но думать об этом вам неприятно. Проще раз и навсегда объяснить поведение человека советской эпохой и дальше не думать. Но Василий Левко любил вашу жену еще до того, как вы в Шишкином Лесу появились. И всегда ее любил, а женился не на ней, а на Вольской, отчего и считал этот брак с Вольской своим несчастьем и подлостью. И Вольскую он ненавидел. И попа, освятившего этот подлый брак, он считал негодяем. Человек Левко был дикий, и поступок его мерзкий, сомнений нет, но, что важно, в основе всего тут не советская власть, а бушевание человеческих страстей. Так вот, это бушевание страстей, Степан Сергеевич, я, как следователь и религиозный человек, вижу главной причиной всех преступлений в России. Я вам даже выскажу сейчас свою мысль про нашу историю в целом. Хоть вы и большой знаток истории Российской, но осмелюсь высказать. Мне кажется, что нашу историю во все времена двигали и сейчас двигают не политика и экономика, не революции и войны, а только эти неуемные человеческие страсти. Идите.