азовский. Вежливо раскланивался с ним и вице-президент Академии художеств Ф. П. Толстой.
Некоторые знакомства перерастали в дружбу. Как родного сына полюбил Мокрицкий молодого художника В. Штернберга. А когда тот умер, Мокрицкий сберег его бесценные рисунки и этюды.
Об удивительном прекраснодушии Мокрицкого свидетельствует рассказ Н. А. Рамазанова, который писал:
«Мы узнали кое-что об отношениях А. Н. Мокрицкого к Трутовскому, — писал Рамазанов. — Да простят нам и тот и другом художник нашу нескромность, которая, полагаем, должна быть извинительна в лице летописца художеств, желающего сохранить все прекрасное в отношениях художников. В нынешнее время так редко можно встретить братские отношения между ними, какие существовали прежде; отношения эти были порождаемы высокою и чистою любовию к искусству, связывавшею в одну радушную общину, в одно доброе семейство поклонников прекрасного; а ныне приходится подстерегать и подмечать прекрасные порывы в художниках; и потому с особенным удовольствием сообщаю о следующем поступке истинно просвещенного преподавателя живописи при нашем училище… Трутовский, по свойству своего таланта, сближается с деятельностью столь любимого всеми В. И. Штернберга… Домашние обстоятельства приковали молодого художника к Обояни (Курской губернии); а желание учиться искусству в нем, кажется, сильнее самого желания жить; как быть, где взять образцов, с чего учиться, к кому обратиться? И Трутовский встречает в А. Н. Мокрицком человека, вполне и горячо сочувствующего не на одних словах, но и на деле. Целые альбомы рисунков и этюдов Штернберга, в числе которых много карандашных, составляют собственность Мокрицкого и исподволь пересылаются Трутовскому по почте, дабы последний учился с них, и возвращаются обратно. Нужно сознаться, что не всякий из нас, обладающий драгоценными рисунками незабвенного Василия Ивановича, решится на это, а потому нельзя не принести душевной благодарности А. Н. Мокрицкому за то участие в образовании молодого художника, имя которого обещает стать рядом с именами Штернберга и Федотова». Впрочем, здесь пора остановиться и возвратиться назад, чтобы не опережать далее события.
С конца 1835 года Мокрицкий — пенсионер Академии художеств. На жизнь зарабатывал писанием заказных портретов, тяги к которым особенно не испытывал. Давал также уроки живописи, на что уходило много драгоценного времени.
Всякую свободную минуту читал о жизни великих художников: Рафаэле, Микеланджело, Леонардо да Винчи, Дюрере.
Размышляя о собственной жизни, записывал сокровенное:
«Вот мое желание: достигнуть в живописи значительного успеха и основать школу в Малороссии, именно Пирятине, если обстоятельства тому будут благоприятствовать, жениться и устроить свою жизнь для пользы отечества, и именно в Малороссии… Пусть буду лучше прост, но добр, беден, но честен и независим».
В конце мая 1836 года после длительного пребывания за границей вернулся в Россию Карл Брюллов. Восторженный Мокрицкий («Я занимаюсь живописью, люблю мое искусство выше всего в мире, высоко чту память великих мужей, явивших чудеса в искусстве, поклоняюсь их бессмертным творениям»), благодаря Григоровичу стал учеником портретного и исторического класса Академии художеств, который возглавил Брюллов.
Карл Павлович отметил привязанность ученика и приблизил к себе. Мокрицкий стал вхож в дом Брюллова. С «великим Карлусом» (так называл его Аполлон Николаевич) он на совместных прогулках, в поездках к друзьям. («Время пребывания моего у Брюллова было счастливейшим в моей жизни… Каждый день я встречал с восторгом… входил в его мастерскую, как в святилище».)
Академию художеств Аполлон Мокрицкий закончил, получив звание «свободного художника». Поездка за границу ему не досталась. Пришлось вернуться в Пирятин, приняться за черновую работу, чтобы скопить денег на поездку в Италию.
Два года напряженной работы позволили собрать нужную сумму, и он выехал в Европу, где провел восемь счастливых лет. А возвратившись в 1849 году в Россию, получил звание академика за портрет преосвященного Никанора, митрополита Новгородского и Санкт-Петербургского и другие «известные академии работы» и вскоре был приглашен преподавателем московского Училища живописи и ваяния. Мечта о школе, учениках начинала осуществляться. И сколько учеников его станут известными всей России. Среди них Шишкин — ученик любимейший.
— Лю-лю-безнейшие, — говорил ласково Мокрицкий, расхаживая по классу, — без изучения работ великих мастеров невозможно, невозможно, запомните, прийти к чему-то разумному и изящному. — Аполлон Николаевич умолкал и, поразмыслив, едва ли не победно продолжал: — Карл Брюллов, великий Карл мало беседовал со святыми угодниками, но натуру изучил до мельчайших подробностей, мельчайших. От себя писать запрещал под страхом смерти…
Иной раз, в конце урока, говорил:
— Пожалуйте-ка, милостивый государь, ко мне. Есть у меня рисуночки из «Страшного суда» Микеланджело. Поработайте с ними, скопируйте что-нибудь, весьма и весьма поможет…
Ученики любили его слушать. Увлекались рассказами о великих мастерах и далекой Италии.
О живописности разговорной речи Мокрицкого косвенно можно судить хотя бы по такой дневниковой записи (сделанной 31 мая 1837 года): «Россию проехал я без особого чувства: бедность природы, незанимательность предметов — дождь, грязь, редко хорошая погода — все это гнало мои мысли вперед. Однако ж не буду неблагодарен, были минуты истинно приятные — свежий воздух, восход и заход солнца, лесистые места восхищали меня и моего доброго товарища, но истинно поэтическое удовольствие испытали мы от второй станции, по выезде из Калуги. Чудесный вечер, лес и овраги, лихая тройка, молодец-ямщик и особенно приятный звон колокольчика расположили души наши к необыкновенно сладким ощущениям».
Несмотря на то, что в училище преподавал портретную живопись, сам он явно испытывал тягу к живописи пейзажной. Знакомство с работами М. Лебедева родило сильное желание обратиться к ландшафтной живописи.
Шишкин вместе с другими учениками начал бывать в доме Мокрицкого. По совету Аполлона Николаевича скопировал все рисунки Штернберга, перерисовал коллекции Ландези и Куанье.
Молчаливому елабужанину любопытно было послушать человека знающего, видевшего много. Иногда Аполлон Николаевич рассказывал о том времени, когда в Петербурге они с Гоголем жили в одной квартире, возле Кокушкина моста.
Николай Гоголь был любимым писателем Шишкина. Много позже, в 1890 году, двоюродный брат Шишкина напишет Ивану Ивановичу: «…А вот более интересное, что мне невольно пришло в голову при созерцании твоего «Парка», это увлечение, с которым мы читали с тобою в «Мертвых душах» Гоголя описание плюшкинского сада… Мне кажется, если бы ты с таким детским пафосом мог теперь отнестись к строкам этого блестящего описания, в котором, я помню, фигурирует «Клен широколистый», «сплетенные ветви запущ(енного) дерева» и знамени(тый) штамп — надломленной грозой «березы»… Эта иллюстрация поэтических строк Гоголя по мере удачи, в руках такого пейзажиста, как ты, мне кажется, могла бы быть значительным произведением!!!..»
Мог рассказывать Мокрицкий и о Пушкине, с которым встречался на вечере у Плетнева.
Показывая ту или иную работу, Аполлон Николаевич обязательно давал пояснения, весьма порой любопытные.
— Вот, лю-лю-безнейший, — говорил он ученику, — этюд, написанный Штейнбергом. Запомни фамилию этого талантливого художника. А написан он у подошвы Везувия. Голодные мы сидели, под ложечкой посасывало у обоих, а насыщались мы разговорами об искусстве. А вот это, — он доставал рисунок Карла Брюллова, на котором Мокрицкий изображен был с ослиными ушами, — работа несравненного Карлоуса. Озорной, веселый был человек.
Под конец вечера он отдавал несколько рисунков из «Страшного суда» для изучения.
Мокрицкий имел на Шишкина большое влияние. Мнением его Иван Иванович дорожил особо, даже окончив Академию художеств.
Историческую живопись преподавал Михаил Иванович Скотти, он же и инспектор училища. Ученики побаивались его.
«Итальянец по крови, полный брюнет, высокого роста, гордый (по крайней мере с виду), чрезвычайно красивый и солидный, всегда в черном бархатном пиджаке, в безукоризненном белье, в мягких, точно без подошв, сапогах, он проходил по классу как Юпитер-громовержец или, по крайней мере, римский император… заложив за спину руки, медленно, торжественно подходил он к какому-либо ученику, молча смотрел на его работу и так же молча, отвернувшись, без слова, без звука, проходил дальше…
Величайшая похвала из уст его была:
— Гм, гм! у тебя идет!., это недурно!.. Продолжай!..
Но иногда он удостаивал и следующими замечаниями:
— Убавь носу… Подними глаз! — Или: — Срежь подбородок!..»
Как замечал В. Г. Перов, отрывки из воспоминаний которого приведены на этой и предыдущих страницах, — это все, что слышали от него ученики.
Были у него и любимые ученики, но, как Мокрицкий, об искусстве с ними не разговаривал. Иногда рассуждал об образах. Он писал их для Конногвардейского собора в Петербурге. Работы было много, и Скотти частенько пропускал утренние классы. И все же Шишкин, как и другие ученики, уважал его.
Вступив в должность преподавателя в ноябре 1848 года, Михаил Иванович начал ратовать за то, чтобы в летние месяцы учеников «заставлять писать с натуры воздух, деревья, строения, виды и др. для познания околичностей».
Он слыл, еще со времен обучения в Академии художеств, великолепным акварелистом. Но, несмотря на свое мастерство, художником, в высоком значении этого слова, его нельзя назвать. Нечто рассудочное, холодное проглядывало в его картинах. Возможно, сказывались недостатки академической выучки. Сказывались они и на его преподавательской деятельности.
В тот год, когда Шишкин начал посещать классы училища, Скотти сделал попытку выйти в отставку. Он даже подал прошение, мотивируя необходимость выхода из Училища живописи и ваяния получением большого заказа, требующего времени и длительных отлучек в Петербург. Однако московский генерал-губернатор А. А. Закревский, ознакомившись с прошением, сумел убедить Михаила Ивановича остаться на преподавательской работе. Закревский, как и положено консерватору, во всем любил незыблемость, спокойствие. Скотти уступил, но ненадолго. В 1855 году, ввиду болезненного состояния, он вновь подаст прошение об отставке. Н