а этот раз оно будет принято. Закревский, возможно, был осведомлен о прогрессирующей, неизлечимой болезни Скотти.
В зимний морозный день ученики и учителя Московского училища живописи и ваяния придут на станцию дилижансов проводить Михаила Ивановича, отъезжающего из Москвы в Париж для лечения. Его тронет общее внимание. И на сей раз он не будет выглядеть тем неприступным, гордым Скотти, к которому ученики привыкли. Живое, доброе проглянет в нем.
Да и был он в глубинах души именно таким человеком. Присущи были ему и юмор, и шутка. Знал ли он, что никогда не вернется в Россию и суждено ему будет лежать в земле далекой (схоронит его в Париже друг — архитектор Нотбек).
Тронется дилижанс, махнет Михаил Иванович на прощание рукой и исчезнет вскоре, так и не оставив России ни одного ученика.
Скажем несколько слов еще об одном преподавателе училища при Шишкине, Егоре Яковлевиче Васильеве. Он вел рисунок.
Добрый, самоотверженный человек, он, как пишет его ученик В. Перов, обладал высокоразвитым чувством товарищества и товарищеского долга. Достаточно сказать, что в течение восьми лет давал он уроки за своего ослепшего сослуживца и «три раза в неделю ходил пешком, невзирая ни на какую погоду, а по смерти товарища уступил эти уроки более нуждающемуся, чем он, преподавателю».
В. Г. Перов, как и И. М. Прянишников, во время обучения в училище жили на квартире Васильева, приютившего учеников ввиду крайней их бедности. И тот и другой до конца жизни с благодарностью будут вспоминать учителя.
Егор Яковлевич был убежденным академистом, особенно когда дело касалось обучения рисунку. Традиции академической школы он чтил свято, что, однако, не мешало ему выделять художников нового направления. Он с благосклонностью относился к В. Перову и В. Пукиреву.
По вечерам, в его казенной квартире во дворе училища собирались художники, слушали музыку» сами музицировали. На одном из вечеров выступил как-то преподаватель скульптурного класса Н. А. Рамазанов и привел всех в восхищение своей игрой.
Предок Рамазанова, татарин-военачальник, захваченный в плен в одном из боев, во времена Екатерины II, был привезен в Россию, где в честь мусульманского праздника «рамазана» ему и дали фамилию.
Родители Николая Александровича были артистами Александрийского театра, и в детстве он принимал участие в спектаклях, в которых были заняты папенька с маменькой. С родителями был дружен Карл Брюллов (в доме хранилось несколько работ художника), который и подметил в маленьком Николеньке способности к рисованию. С его благословения мальчик поступил в Академию художеств. Учился в классе Орловского, но постоянным наставником его был Карл Павлович.
Живой, подвижный, Николенька Рамазанов, не зная ни в чем удержу, задал, как говорится, работы своим учителям. Однажды в классе предложили тему: «Бегство святого семейства в Египет». Все с усердием принялись за работу. Один Николенька на месте не сидит. По классу скачет. К одному, к другому товарищу подбежит, через плечо на работу взглянет. Профессор замечание делает: «Рамазанов, работай, не успеешь!» — «Времени много, нарисую». Час прошел, а на листе пусто. За пять минут до звонка принялся за работу, да с таким усердием… Рука так и ходит. Нарисовал. Приносит работу профессору. Тот смотрит рисунок, изумляется и спрашивает: «Рамазанов, это что ж такое?» — «Это пирамида». — «А где же осел, Иосиф, Мария?» — «Иосиф с Марией уже скрылись за пирамидой, а вот хвост осла еще виден». Услышав слова сии, профессор расхохотался и сказал, вытирая набежавшую слезу: «Не ставлю единицу только за твою находчивость!»
Приведем и еще одно семейное предание, сохраненное дочерью Рамазанова.
Как-то, уже в старшем ученическом «возрасте», незадолго до окончания курса, произошел с Николенькой такой случай: приехал в Академию художеств государь Николай Павлович. Надо сказать, частенько приезжал он в Академию к молодым художникам посмотреть работы, кого пожурить, кого похвалить. Ценил молодежь, приглядывался к ней. И на этот раз преподаватели, профессора, принялись представлять своих учеников и характеризовать их. Дошла очередь и до Рамазанова. Брюллов говорит государю, кивая на ученика: «Большой талант, но и большой пьяница, Ваше Величество!» На что, ни минуты не задумываясь, Николенька ответствовал, кивая, в свою очередь, на Брюллова: «А это мой профессор, Ваше Величество!»
Истины ради надо сказать, под влиянием чересчур полной чары вина становился Рамазанов весел и шумлив до буйства. Это, в частности, и послужило причиной тому, что из Рима, где он работал после окончания Академии художеств, вследствие жалоб папского правительства за невоздержанность и буйный характер, Николай Рамазанов был отозван в Россию, В пути его сопровождал фельдъегерь.
По возвращении на родину Рамазанов остепенился, женился, стал примерным мужем и любимым преподавателем учеников Училища живописи и ваяния, куда был назначен профессором в 1847 году.
Рамазанов жил на казенной квартире в Училище живописи, ваяния и зодчества в Юшковом переулке, в отдельном двухэтажном доме. Постоянными гостями его были А. Н. Островский, А. Ф. Писемский, Д. В. Григорович, Б. Н. Алмазов, словом, почти весь состав «молодой редакции» «Москвитянина» — единственного московского журнала, издаваемого историком М. П. Погодиным. (В те годы, как писал С. В. Максимов, «по невольному тяготению и сродству душ, все наличные художественные силы Москвы находились естественным образом в тесном сближенип с литературным кружком «молодой редакции» «Москвитянина», начиная с музыкальных художников, каковы: Николай Рубинштейн и Дюшт, и кончая художниками, в собственном значении, каковы: профессор школы живописи и ваяния Рамазанов и художник Боклевский».)
Любил он приглашать и учеников. Комнаты большие, светлые. По стенам развешаны картины в красивых рамах, много статуй и красивых растений. Ковры и лампы добавляли уюта. Даже на парадной лестнице стояли греческие боги, которых ученики знали по именам.
Кабинет у Рамазанова был настолько оригинальным, что приезжавших осматривать Москву иностранцев обязательно привозили в него. Как вспоминала дочь Рамазанова, «это была огромная комната, с трех сторон окруженная окнами. По потолку шла решетка, по которой вился сильный густой плющ, ярко-зеленые ветки которого спускались в простенках и увивали стоявшие там белые мраморные статуи и ползли по кожаной мебели, столам и стульям, цепляясь за все, что попадалось по пути. При лунном освещении кабинет производил волшебное впечатление».
Напротив флигеля, во дворе, располагалась мастерская Рамазанова, в которой он работал с учениками.
Не мог не побывать в мастерской Рамазанова Шишкин. А заглянув, видел крепкую фигуру в парусиновой блузе, подпоясанной черным ремешком, вьющиеся с проседью волосы и живые голубые глаза.
Человек трудолюбивый, Николай Александрович много работал и, естественно, свободного времени у него бывало мало. И ежели такая минута выдавалась, он посвящал ее писанию заметок об искусстве, выставках, художниках для «Москвитянина», или «Русского вестника», или «Московских ведомостей».
Он очень интересовался историей России и людьми, сыгравшими значительную роль в ее судьбе. Лепил скульптуры Пушкина, Гоголя, Н. В. Кукольника, Ф. П. Толстого, горельефы и барельефы в строившемся тогда храме Христа Спасителя.
Серьезно увлекался музыкой, театром, литературой.
Он чутко улавливал талант в человеке, умел заглянуть вперед. Именно Рамазанов прозорливо заметил в свое время, что будущее пейзажной живописи за С. Щедриным и А. К. Саврасовым. Не однажды говорил ученикам своим, что «классический» пейзаж Клода Лоррена и Пуссена перестает уже быть непререкаемым образцом, что следует вспомнить о «живой форме» голландских пейзажей и что «ныне… девизом пейзажного искусства стала правда и разнообразие, почерпнутое прямо из лона природы».
(Заметим в скобках, все преподаватели московского Училища живописи и ваяния в отличие от маститых и ортодоксальных профессоров Академии художеств никогда не считали себя непогрешимыми, не слишком давили на молодежь авторитетом и не закрывали пути самостоятельным исканиям. Дух братства витал в здании в Юшковом переулке. Здесь болели за русское искусство, душу художника.)
Живой рассказчик, вдумчивый человек и художник, Рамазанов умел заворожить слушателя своими рассказами, мыслями, живостью речи.
И нетрудно представить, с каким наслаждением мог слушать Иван Шишкин размышления Рамазанова о природе.
— В зимнюю пору видописец сам не свой, — говаривал Николай Александрович, — он почти не касается красок и палитры. Вьюга злится, и он ворчит на нее в свою очередь, и лишь с появлением грачей и жаворонков все существо его начинает оживать, а лицо проясняется. Совершенно сочувствую этому положению художника, но все-таки замечу, что как осень, так и зима представляют нередко отрадные и живописные моменты для картины.
Раз, по дороге в Поречье, нам представилась такая картина во время сильных заморозков, что до сих пор забыть трудно. Мы ехали в тарантасе; крепкий мороз в ночь высушил все кругом и грязь по дороге: но когда наутро солнце глянуло с горизонта на побелевшую землю, тогда, оттаяв, она стряхнула испарения прозрачными покрывалами, которые поднялись отовсюду с окрестностей, перерезая темные, еще не вполне освещенные леса и рощи; дым с топившихся изб, сдерживаемый холодным воздухом, лениво валил свои клубы чрез крыши; извивающийся под горою ручей силился обосноваться из-под студеной ночной пелены; группы стад пестрели игривою мозаикой на скате. Право, что для такой талантливой картины нужно особое талантливое памятование красот, каково оно, например, у Айвазовского; но кто из видописцев не изощряет своей памяти разнообразными явлениями природы, тот, верно, никогда и не разовьет его.
Такое «талантливое памятование красот» было у Шишкина.
Сам Николай Александрович был твердо уверен в одном: видописцы должны прежде всего писать родные мотивы.