Шишкин — страница 15 из 64

Но стоило извозчику, миновав мост, свернуть влево и оказаться близ Академии, как сердце екнуло — страшно было от одной мысли, что надлежит представляться строгим профессорам.

Шишкин нанял квартиру по пятой линии Васильевского острова, между большим и средним проспектом в доме мещан Захаровых, на дворе, в каменном флигеле, в третьем этаже, и на исходе третьего дня известил родителей о посещении Академии.

Судьбе угодно было определить Ивана Ивановича в класс профессора Алексея Тарасовича Маркова, члена Совета Академии, за ним числилось несколько превосходных копий с Рафаэля и ряд образцовых религиозных композиций. Близкие люди за глаза называли Алексея Тарасовича философом, а за приверженность к классике «Колизеем Фортунычем». Любил он более гулять задумавшись, то есть философствовать, нежели работать. Главным трудом его жизни была картина «Фортуна и нищий», написанная еще в Риме, в период пансионерства[10]. За нее получил он в 1836 году звание академика. Написана на сюжет басни И. А. Крылова. Сюжет престранный. Нищему явилась Фортуна и принялась сыпать червонцы:

Да только с уговором:

Все будет золото, в суму что попадет,

Но если из сумы что на пол упадет,

То сделается сором.

Сгубила нищего алчность, порвалась под тяжестью монет сума, и обратилось золото в прах.

Трудно сказать, почему на этой теме остановился Алексей Тарасович. Возможно, повлияла на него смерть брата, скончавшегося в бедности и долгах.

Из Рима он вернулся в Петербург, где в Академии художеств полновластно царствовал тогда его друг инспектор академик Андрей Андреевич Кругов. Как вспоминает Иордан, с помощью Кругова, графа Ф. Л. Толстого и архитектора К. А. Тона, Марков «поместился в Академии п, не написав ничего на профессорное звание, был самым влиятельным профессором и имел бездну учеников».

В классе Маркова Иван Иванович принялся рисовать с натурщиков, но дело прискучило, и он обратился к пейзажам. Марков не смог понять Шишкина. «…Он обругал меня за пейзаж и послал к С. М. Воробьеву», — вспоминал Иван Иванович.

Так через месяц он оказался в классе Сократа Михайловича Воробьева.

Поступи Шишкин годом ранее в Академию, ему бы повезло, мог попасть к удивительному пейзажисту и педагогу Максиму Николаевичу Воробьеву, которому были обязаны художественным образованием М. Л. Лебедев, II. К. Айвазовский, Л. Ф. Лагорио…

Академик К. Н. Рабус так отзывался об учителе: «Драгоценный дар, малому числу люден известный, дар преподавания вполне принадлежит М. Н. Воробьеву. Сокращенно, сжато, но с изумительной ясностью разрешал он труднейшие задачи, так что ученику, слушавшему его, впоследствии не приходилось затрудняться никакими другими задачами…»

В картинах М. Н. Воробьева не было заученных, условных эффектов, не было ни сухости, ни нагромождения предметов.

«Особенная же сила его была в передаче воздуха, которому он умел в совершенстве придать местный колорит, — замечал критик. — Его воздух над Иерусалимом, над Мертвым морем и над Невою представляет столько характерности, что сразу переносит зрителя совсем в иной край, под другое небо».

Его всегда занимали живопись, милое, добродушное семейство и скрипка.

Рассказывали, какой-то французский путешественник посетил его мастерскую. Внимание его привлекла картина, изображающая ночь на Неве. Он залюбовался всплесками волн. Заговорил с жаром о них с Воробьевым.

— Мысль о волнах подал мне Моцарт, — заметил художник.

Гость не понял его слов. Тогда Максим Николаевич достал скрипку и сыграл короткую пьесу Моцарта. Как пишут, француз, изумленный, признался, что никогда не предполагал столь тесной связи музыки с живописью.

Ученики Академии знали, что после смерти любимой жены Максим Николаевич по целым ночам играл на скрипке, скрывая горе свое…

Сократ Воробьев учился в мастерской у своего отца. Любимый всеми за нрав, он, впрочем, занимался мало. Отлично рисовал и чертил, но в красках был слаб. Однако, вспоминает Иордан, успел написать хороший «Вид гор при закате солнца».

Любимый сын Максима Николаевича был отправлен отцом в Рим. Старик ездил в Италию смотреть за успехами сына. И говаривал близким, что все заработанное в жизни оставит сыну, дабы сделать его независимым.

Возвратившись из Рима, Сократ был утвержден преподавателем ландшафтной живописи. К тому времени он успел увлечься замужнею женщиной-полячкой. Увлечение отдалило от занятий живописью. Неожиданно к худшему изменились дела отца. Написав несколько картин, которые обычно государь приобретал у него, Максим Николаевич вдруг назначил за них высокие цены. Николай Павлович был удивлен и сказал:

— Воробьев не мой более живописец.

С Максимом Николаевичем скоро сделался удар. Сына не было подле, он находился у любимой женщины. Родственники, принявшиеся ухаживать за стариком, обстряпали дело таким образом, что воротившемуся в Петербург Сократу осталось увидеть пустые кошельки и комоды. Обеспеченная будущность для него исчезла.

Впоследствии сын сменил отца в должности профессора пейзажного класса (звание профессора он получил в 1858 году).

Сократ Максимович, по словам И. С. Остроухова, «растерял все, что было красивого и значительного в заветах его отца. Его картины холодны и жестки, рисунки либо сладки, как те, которые он рисовал на papier реrе [11], либо архаичны и примитивны, как тот рисунок сепией, который висит в галерее (Третьяковской. — Л. А.) и изображает итальянский вид. Глядя на него, можно подумать, что автором его был кто-либо из учеников пейзажного класса Академии в 80—90-х годах XVIII века. Точно не было у нас ни Сильвестра Щедрина, ни Максима Воробьева…»

О складывающихся отношениях между учеником и учителем можно судить по письмам Ивана Ивановича.

«…Профессор, к которому я поступил, принял очень ласково и внимательно», — сообщает он родителям в одном из писем. «Профессор мой со мной очень хорош, как я уже вам писал, — написано в другом, — но он меня теперь все выпытывает и высматривает со всех сторон, узнать обоюдно еще мало времени».

Близости не получилось. Общее отношение к нечаянному учителю Шишкин высказал много позже племяннице Комаровой: «Перейдя в Академию… поступил к профессору Маркову, но он обругал меня за пейзаж и послал к С. М. Воробьеву — художнику и учителю бездарному; во все время пребывания моего в академии от него ничем не пользовался и не научился. Являлись мы обыкновенно раз в год на экзамен этюдов и рисунков — до нас прежде обычая этого не было; нам давали медали и награды; не зная лично ничего, мы не знали, за что нас хвалили и порицали».

Густовато, мрачновато, но верно.

Тогда в Академии богами ландшафтной живописи считались Николай Пуссен и Клод Лоррен, поражающие величием и грандиозностью пейзажей, созданных богатою фантазией. Молодые художники изучали их, подражали им, но уже до такой степени, писал Н. А. Рамазанов, что не замечали, как эти славные в своем роде художники заслоняли им другое изучение, более обширное, разнообразное и плодовитое — изучение самой природы.

Нетрудно понять состояние Ивана Ивановича, тяготеющего к реальному пейзажу и принужденного находиться в классе С. М. Воробьева.

Отрадно было одно — изучать работы Матвеева и Щедрина, висевшие на стенах Академии.

Матвеев, живя в Риме, первым повернул от классического пейзажа и обратился к живой натуре, Щедрин завершил дело.


Холодность и чопорность петербуржцев бросалась в глаза. Здесь, казалось, не верили чувствам, да и не нужны они были. «Дело», только «дело» и еще деньги интересовали столичных жителей. Ученики Академии, уроженцы Петербурга, признавались, что чувствуют сей недостаток в земляках. «Это делает им честь, — отмечает в одном из писем Иван Иванович, — но все-таки невольно отдаешь преимущество нашему брату, заезжему, который родился не на этой почве». (Подчеркнуто мною. — Л. А.)

Одиночество не покидало первое время. Получив письмо из дому, перечитывал его по нескольку раз. «…При получении каждого вашего письма ощущаешь радость. Но это письмо доставило более обыкновенного. Оно мне как бы непосредственно открыло круг знакомый и родной, и я тогда не был один в столь далекой стране, да и в стране такой, где не верят почти никаким чувствам, души здешних обитателей такие черствые и холодные, как и самый климат».

Не было рядом и друзей. Ходил в церковь. Священник казался своим человеком.

«…У нас в Академии в самом здании церковь, и мы во время богослужения оставляем занятия, идем в церковь, вечером же после классу ко всенощной, там заутрень не бывает. И с удовольствием вам скажу, что это так приятно, так хорошо, как нельзя лучше, как кто чего делал, все оставляет, идет, приходит же и опять занимается тем же, чем и прежде. Как церковь хороша, так и священнослужители ей вполне отвечают, священник старичок почтенный, добрый, он часто посещает наши классы, говорит так просто, увлекательно, он мне живо напоминает покойного нашего Федора Фомича. Певчие — свои, академические ученики, поют хотя неучено, но хорошо, им некогда изучать нотное».

Его тянет к священнослужителям. Тянет, потому что ищет ответа на главное: для чего пришел в мир? Правилен ли выбор его? Летом, живя в Лисьем Носе, он будет беседовать о том со священником, («…уже сооружена церковь, хотя деревянная, но прекрасная, прекрасивая. Мы туда ходим ко всенощной и к обедне, служат очень хорошо, священник очень хороший, мы с ним познакомились и ходим к нему, и он к нам частенько приезжает, и мы с ним беседуем почти по целым ночам…»)

О напряженной работе мысли свидетельствует письмо, отправленное Шишкиным родителям 14 мая 1856 года:

«…Но на что же Бог? Он меня поставил. Он указал мне этот путь; путь, на котором я теперь, он же меня и ведет по нему; и как Бог неожиданно приведет к цели моей. Твердая надежда на Бога утешает в таких случаях, и невольно сбрасывается с меня оболочка темных мыслей…»