В молодости Г. Г. Гагарин пользовался советами К. Брюллова, с которым находился в дружеских отношениях. Жанрист и пейзажист, он много писал из кавказской жизни, проходя военную службу на Кавказе. Там же подружился с М. Ю. Лермонтовым. Серьезно изучал историю искусства, опубликовал ряд трудов. С конца пятидесятых годов проявил большой интерес к византийской живописи.
Сложившимся человеком пришел он в Академию и решительно принялся за ее реорганизацию. Именно Г. Г. Гагарин сурово обойдется с Ф. П. Толстым. Искусствовед Э. В. Кузнецова, автор книги о Ф. П. Толстом, вышедшей в наше время, выражая недоумение действиями нового вице-президента, делая вид, что не понимает существа происходящего, так пишет о последних месяцах пребывания Толстого в Петербурге перед вторым путешествием за границу: «Неудачи следовали одна за другой: балеты, отнявшие у художника много здоровья, сил и времени, так и не увидели свет; многие скульптурные и восковые работы, находившиеся в мастерской Толстого в Академии, были разбиты, так как без ведома художника князь Гагарин по неизвестным причинам распорядился освободить его мастерскую и выкинуть все произведения в коридор».
Причины известны. Мастерские чиновников от искусства Г. Г. Гагарин передавал ученикам. Он брался изгнать чиновничий дух из Академии.
Можно понять, какую тайную злобу и интригу породили в среде профессорского состава действия князя. О новом вице-президенте начали распускать нелепые слухи. Немудрено ли, сколько их — сторонников А. Ф. Лабзина и Ф. П. Толсгого — оставалось в Академии!
Слухи преследовали одну цель — породить неверное представление о новом вице президенте и его действиях. И, надо сказать, на первых порах, они достигали цели. Свидетельство тому письмо И. И. Шишкина от сентября месяца 1860 года, в котором он напишет родителям: «Князь Гагарин, этот дурак — наш вице-президент — бурбон, солдат, офицер и все военные привилегии, страшно на меня зол…»
Осерчать на молодого художника доброжелательный к молодым художникам князь мог за одно: за стремление Шишкина уклониться от официальных приемов и встреч с высокопоставленными чиновниками руководителями.
Впрочем, мы забежали вперед и вернемся на Валаам, куда отправился с товарищами Иван Иванович.
Местность ему показалась в этот раз еще лучше прежнего, и работал он много. Мысли приходили в порядок, наступало успокоение.
Иногда непогода давала о себе знать. Тучи закрывали солнце, море начинало волноваться и накидывалось на остров. Высота волн пугала. Жуть брала видеть их. Ветер валил деревья.
Воистину жизнь прекрасно тихая, безмятежная.
В такую непогоду приплыл из Петербурга игумен Дамаскин. Сам посетил художников, посмеялся над своими страхами (кому в удовольствие в бурю на волнах оказаться?), увлек беседой.
Со вниманием слушал Иван Шишкин глуховатый голос игумена. Бил в окна дождь, барабанил по крыше. Вспыхивали зарницы.
— Время не знает покоя, и для человека нет покоя, — говорил настоятель. — Кто не сделал ближним своим никакой пользы в один день, тот уже повредил им, лишив добра. Истинное величие, понимаешь на склоне лет, в том состоит, когда ты делал добро на твоем месте. Ну-с, будем пить чай. Надеюсь, угостите старика?
— Как же, как же, — принимались суетиться художники и доставали кружки и сахар.
Дамаскин же просил ознакомить с работами. Особо приглядывался к шишкинским.
— Дух наш, помните, говорил вам не раз, Иван Иванович, проявляется через наши мысли и слова, — обратился игумен к Шишкину. — Вашу душу я хорошо вижу.
— А я памятую другие ваши слова, — отвечал Иван Иванович. — Природа есть проявление мысли слова Божия к человеческому духу.
Дамаскин, поглаживая бороду, согласно кивнул. По душе ему были чащобы, изображенные на этюдах Шишкина. Ландыши, купена, копытень с блестящими темно-зелеными листьями.
Северные ветры и дожди зачастили не на шутку и заставили уехать с Валаама в то лето много раньше. Расставались с ним не без сожаления.
В Академии узнали о переменах. Готовился новый устав, («…все это для блага нас, учеников, и вообще всего мира художественного, перемена эта нужна была, она, слава Богу, и делается».)
Зимой Гине, Джогин и Шишкин принялись за изучение литографии и много работали для альбома литографии, думая сделать его выпусками. В деле участие принял Иван Васильевич Шишкин, через него сын просил у Д. И. Стахеева средств для этого издания.
Интерес к офорту у Ивана Ивановича проявился еще во время обучения в Училище живописи и ваяния. Там им сделан офортный оттиск «Горная дорога». Искал он возможности заняться станковыми видами печати и в Академии. («Хочу попробовать гравировать на меди», — сообщал родителям в декабре 1857 года.)
Теперь же, убежденные в том, что гравюра и литография способны донести до большего числа людей мысли художника, товарищи с усердием занялись литографией.
Работалось споро. Они ощущали прилив душевных сил. Еще задумывая выпуск альбома, Иван Иванович писал родителям: «Некоторые рисунки и картины, писанные с натуры, профессор наш советует издать, т. е. нарисовать на камне самим же, и издать альбом, который будет иметь значительный успех, потому более, что таких изданий у нас еще нет, а пользуются заграничными. Но в этом мы чувствуем уже силу, что можем сравняться». В работе помогал конференц-секретарь Академии художеств Ф. Ф. Львов, но, несмотря на помощь, выпущено было лишь несколько превосходных литографий. Альбом света не увидел. Литография Монстера вскоре закрылась. Ознакомившись же с первыми литографиями, Мокрицкий поспешил написать Шишкину: «Это лучшие литографии, какие доселе были у нас в России».
Суровая природа русского Севера начинала теснить «облегченные красивости» иноземцев. Национальный пейзаж пробивал дорогу и в литографии.
В марте 1860 года в Академии открылась выставка работ Л. Ф. Лагорио, вернувшегося после семилетнего пребывания за границей в Россию. Выставка имела успех среди учеников Академии. Хорошо отозвался о ней и Шишкин. Лагорио считал необходимым для художника правдиво отражать реальный мир, и это было близким для Шишкина.
Нельзя не привести одного любопытного суждения, высказанного А. Н. Мокрицким в ту пору и которое, конечно же, запомнит И. Шишкин: «Таинственность и обворожительность дает пищу воображению и прибавляет интересу. Отчего на фотографию смотрим мы холодно и с меньшим интересом, чем на мастерское произведение искусства или даже удачный эскиз? Оттого, что фотография дает нам все, не оставляя ничего воображению. Отчего сумерки и лунные ночи так много имеют интереса для души поэтической? Оттого, (что) в них есть много таинственного, есть много для нас скрытого, что может нас поразить неожиданностью».
Оценивая же работу Ивана Шишкина, учитель отметил, что в картине недостает только того, что дается опытностью и наглядною.
С марта годовой экзамен и академическую выставку перенесли на сентябрь, и было время поработать над конкурсной работой.
На лето Шишкин отправился на Валаам, где кончил большую картину «Кукко» (название одного из урочищ на острове). За картину в сентябре получил большую золотую медаль.
С Академией он рассчитался совсем, и решено было им непременно ехать в Елабугу. («А там уж посмотрим и за границей что поделывают».)
Надо сказать, заграница пугала и интересовала его. От нее ждал многого. Но ехать туда страшился. Страшился оттого, что казалось ему, работы его несовершенны, слабы. Он даже порывался писать новую конкурсную работу, считая, что получил золотую медаль незаслуженно. («Вы сетуете на какую-то тяжеловатость и грубость коры, которой при всем усилии не можете сбросить, и вините в этом Север, — писал Мокрицкий. — И в этом вижу я признак болезни, а следственно, и отсутствие здравого мышления. Впечатления окружающей Вас природы в детстве имели, конечно, влияние на направление Вашего таланта к предметам суровым, мало встречающим симпатию, но в способе воззрения Вашего на предмет и в изображении его проглядывает глубокое эстетическое чувство, обещающее дальнейшим произведениям Вашим достоинства, способные удовлетворить требования самого утонченного вкуса».)
Позволим высказать свою догадку. Человек самолюбивый, Иван Иванович всего больше боялся суждений западных мастеров, умаляя собственные достоинства, и желал еще и еще работать в России, дабы ехать в Европу мастером.
Пугали его и рассказы людей, приезжающих из Европы. О тамошних мастерах слушал со вниманием и все более подумывал о качестве своих работ, своем мастерстве.
Особо коротко в ту пору сошелся с А. П. Боголюбовым, пенсионером Академии, возвратившимся после шестилетнего пребывания в Швейцарии, Италии, Турции, Франции, Германии, Голландии в Россию.
Выставка работ Боголюбова, устроенная в пользу вдов и сирот художников, произвела на всех видевших ее ошеломляющее впечатление. Уезжающий из Петербурга скромный ученик М. Воробьева вернулся зрелым мастером, усвоившим европейскую технику живописи. Обилие же выставленных работ свидетельствовало о необычайной работоспособности художника.
В Европе он внимательно знакомился с работами Рубенса и Ван-Дейка. В Швейцарии пользовался советами Калама. В Риме судьба свела его с художником Франсуа, и тот познакомил его с работами французских пенсионеров Академии «Villa Medici», что произвело в нем переворот и, по собственному выражению его, он принялся вглядываться, как этот народ, выросший в школе Энгра, Руссо, Коро и прочих новых светил, тогда только открывших новую эру французского пейзажа, глядят на натуру.
В работе же собственной А. П. Боголюбов следовал советам, полученным от А. Иванова, с которым был знаком и национальную самобытность которого защищал всегда.
Обожал С. Щедрина. Картину «Вид Сорренто» писал с того же места, что и Сильвестр Щедрин. Увидев картину, А. Иванов попросил уступить ее ему. То было признание мастера.
Выставка Боголюбова в Петербурге посещалась бойко. Государь Николай Павлович купил «Ярмарку в Амстердаме» и все картины из истории Крымской войны, щедро оплатив работы художника.