«Мы по невинной скромности себя упрекаем, что писать не умеем или пишем грубо, безвкусно и не так, как за границей, но, право, сколько мы видели здесь в Берлине — у нас гораздо лучше, я, конечно, беру общее. Черствее и безвкуснее живописи здесь на постоянной выставке я ничего не видал — а тут есть не одни дрезденские художники, а из Мюнхена, Цюриха, Лейпцига и Дюссельдорфа, более или менее все представители великой немецкой нации. Мы, конечно, на них смотрим так же подобострастно, как и на все заграничное… До сих пор из всего, что я видел за границей, ничего не довело до ошеломления, как я ожидал, а, напротив, я стал более в себе уверен — не знаю, что далее будет».
Он отмечает лишь несколько пейзажей, работы Гартмана и Хоннека.
Лишь двадцать первого мая впервые отправились с Якоби на этюды. В Государственном Русском музее хранится акварель Ивана Ивановича «Мост Августа», датированная этим числом. Мелководная речка, старый мост, каменные невысокие строения и башни собора. Скучная, неяркая весенняя пора.
В Дрездене бросались в глаза чистота и порядок. Чистенькие дворики с цветущими кустами и цветниками. По вечерам горожане (Иван Иванович с Якоби присоединялись к ним) направлялись к общественному саду послушать музыку и насладиться чистым воздухом.
В Дрезденской галерее его привлекли работы Рубенса, Мурильо, Рюисдаля.
Любопытно сравнить его отношение к картине Рафаэля «Сикстинская мадонна» с суждениями о ней других русских художников.
«Знаменитая мадонна не произвела на меня никакого впечатления, очень понравился Спаситель и Божья матерь, но этот поп и внизу умиленная Варвара тут совершенно лишние… вообще Мадонна вещь действительно серьезная, и чувствуются в ней достоинства, которых, быть может, мы не понимаем», — запишет Иван Иванович.
Несколько холодное отношение к Мадонне у Шишкина не случайно. Вспомним отзыв Л. М. Жемчужникова о картине: «…не будучи поклонником Рафаэля, к работам которого с некоторого времени потерял доверие, я подошел к его Мадонне с предубеждением». И. Е. Репин и В. В. Стасов (по словам последнего), «взапуски ругали «Сикстинскую мадонну» Рафаэля (идол всего света!). И. Н. Крамской в письме жене в 1869 году напишет, что изображенные на картине папа Сикст IV и св. Варвара «только мешают, развлекая внимание, и портят впечатление».
Такое отношение русских художников к Рафаэлю объяснимо. О том писали, в частности, и современные искусствоведы А. Г. Верещагина и М. Н. Шумова: «Ниспровержение» Рафаэля особенно характерно для той части художественной молодежи, которая резко относилась к искусству, насаждаемому Академией художеств. Для них Рафаэль, поднятый на щит и объявленный эталоном для подражания сторонниками академизма, был символом этого реакционного во второй половине XIX века течения. И в борьбе за новое реалистическое искусство был сброшен с пьедестала вместе с академизмом и Рафаэль».
Это, однако, не помешало Шишкину высказать, что «Мадонна вещь действительно серьезная, и чувствуются в ней достоинства, которых, быть может, мы и не понимаем».
В прочих картинах отмечал рыхлость. (Все «на подмостках или разных ходулях».)
Те же мысли высказал и неожиданно встреченный в галерее Алексей Феофилактович Писемский. Он утомился, знакомясь с городом, страшно пыхтел, говорил, что ничего ему здесь не нравится, и утверждал, что петербургский Эрмитаж в сто раз богаче.
А. Ф. Писемский останавливался в Дрездене проездом. Он направлялся в Англию к А. И. Герцену, от которого надеялся узнать, случайно ли то судилище, которое над ним учинили критики на страницах «Искры», или он, возможно, отстал от времени, о чем, в прекрасном своем простодушии, подумывал не однажды. Герцена он уважал. Не хотел верить Алексей Феофилактович, что в России печать не балует тех, кто радеет за интересы русских, не подозревал, что мучающая его мысль о засилье денежного мешка и поиск сил, способных противостоять этому засилью в русском обществе, отраженные много позже в романе «Масоны», станут причиной того, что против него начнется дикая травля в петербургской печати.
«Я тащусь по Европе и пока, кроме хлопот по дороге, никаких особых удовольствий не получил», — писал Алексей Феофилактович в начале мая 1862 года Краевскому из Дрездена.
Не ощущали особых удовольствий и художники.
«…Сегодня также ходили с Якоби рисовать, но безуспешно, немецкий пейзаж слишком непривлекателен и почти до омерзения расчищен», — записывает в дневнике Иван Иванович.
Другая запись: «Эльба не стоит красок поэзии, которые так щедро расточали на нее наши поэты… все неметчина».
Чем больше знакомился с Германией, тем сильнее ощущал тоску по родине, ненужность поездки. Лишь в одном ценна была она: позволяла оценить величие России и остро почувствовать кровную связь с ней.
«Пожалеешь сто раз, что не знаешь языка, без него очень плохо, потому и Дрезден начинает надоедать и не нравится — в эту минуту так бы и полетел в Россию, в Петербург, к товарищам, ах, как жаль, что их нет! Сижу и грустно насвистываю песенки русские, а в саду слышится пение немецкое; много еще предстоит скучного и грустного впереди — делиться впечатлением не с кем. Эх, нет Гине, Джогина, Ознобишина — словом, пейзажиста-художника — жаль! А пейзажист — истинный художник, он чувствует себя глубже, чище. Черт знает, зачем, зачем я здесь, зачем сижу в номере Штадт Кобурге, отчего я не в России, я ее так люблю! Грустно; пою и свищу почти со слезами на глазах: «Не уезжай, голубчик мой! Не покидай края родные!»; в репертуар моего пения вошли почти все русские мотивы, какие знаю. Грусть, страшная грусть, но вместе с тем и приятно — дай Бог, чтобы не утрачивалось это чувство, таскаясь по проклятой загранице. Еще более делается грустнее и неприятно, что не получу ни от кого писем — велел их адресовать в Женеву».
Через несколько дней ярко освещенный, праздничны! и какой-то неестественный Дрезден опротивел. («Дрезден надоел в высшей степени, завтра бы удрать очень хорошо», — запишет Шишкин в дневнике.)
Заглядывает в местную церковь, но и здесь «картинность» пастора раздражает. Иван Иванович решает ехать в Саксонскую Швейцарию. До отплытия парохода оставалось времени достаточно, суета, мишура, пустота виденного раздражили до такой степени, что он отправился бродить по кладбищу. Работать ни в эти, ни в предыдущие дни не мог.
Не прельстили его и живописные, на взгляд многих, виды Саксонской Швейцарии, с миниатюрными горами, водопадами, множеством мелких ручьев, пробивающихся в скалах, гротами. Он не упоминает в дневнике ни о прибрежных селениях, ни о замках, не делает никаких зарисовок.
Лишь с переездом в Прагу начало меняться его отношение к увиденному, и на то были причины.
«В Праге Иван Иванович работал очень недолго, хотя иногда и делал экскурсии в окрестности; он был очень доволен, когда в июле уехал с товарищами в Пардубицы, откуда они все лето разъезжали по Богемии, останавливались в более интересных местах. Но погода стояла холодная и дождливая, Иван Иванович не мог сосредоточиться и мало сделал, пока не привык к чужой для него природе и людям», — запишет Комарова со слов Шишкина.
В Праге, занятой австрийцами, Иван Иванович особо почувствовал тягу западных славян объединиться с русскими. Славянское заговорило в нем особо отчетливо, когда он познакомился с Иозефом Коларом — преподавателем словесности и естественных наук пражской гимназии. Колар горячо поддерживал и развивал идею славянского содружества. (В скобках отметим, что он хорошо знал русскую литературу и перевел на чешский язык стихи Кольцова.)
Ф. М. Достоевский, размышляя о путях развития Европы и России, придет к мысли, что старые лозунги буржуазных революций, оказавшиеся на деле лишь личинами западного мира, уже не способны спасти мир и человечество от разъединения, духовного, «химического распада», и выдвинет свою идею спасения мира силой русского братства, которое, по мысли его, есть не что иное, как «духовное единение… взамен матерьяльного единения». «Ибо назначение русского человека — есть всеевропейское и всемирное, оставаясь русским», — запишет Ф. М. Достоевский. Идея «братского единения… братства и равенства высшей духовной свободы», считал Ф. М. Достоевский, есть суть великая дорога, ведущая все без исключения народы к «золотому веку».
«Великая дорога — это соприкосновение с великими идеалами общечеловеческими, это и есть назначение русское» — такие слова появятся в черновых набросках писателя.
Вера в необъятную духовную силу, в русский характер и порождала в кругах западных славян великую надежду в русского человека, мысль об объединении с ним.
Иозеф Колар относился к разряду тех людей, которые остро чувствовали, что в этом мире, полоненном денежным мешком, «ко всемирному, ко всечеловечески-братскому единению сердце русского, может быть, изо всех народов наиболее предназначено».
Мысли Колара были близки Ивану Ивановичу еще и потому, что, как Австрия одолела и истязалась над западными славянами в Праге, так и «немцы» в России одолевали русских.
С Коларом они становятся неразлучны. Вместе с Иозефом осмотрели все местные достопримечательности: галереи, соборы, в которых Иван Иванович заслушивался игрой на органе. Колар познакомил его с чехами, говорящими по-русски, в том числе и с чехом Варва, который перевел на родной язык «Обломова». Вместе ездили на чешские гулянья.
Славянский дух, серьезность проглядывали и в работах чешских художников. Ознакомившись с ними, Шишкин впервые отмечает разницу между отношением к делу славян и современных немцев. Так, записывая впечатления о Манесе, он отметит: «…я еще не видел художника более строгого, добросовестного и честного… его работа нисколько не похожа на заграничную вообще, т. е. легкую, вкусную и часто пустую и бессмысленную».
Ивану Ивановичу все более хочется «на натуру, на пекло красного солнышка».
Однажды ушли с Коларом из Праги в пять утра и прошли верст двадцать пять по долине. Набрали растений, и Колар помогал точно классифицировать их.