В мае же Иван Иванович подготовил и сам напечатал первый альбом офортов, который тут же разошелся.
На лето Шишкины, Крамские с детьми и Савицкий уехали на станцию Козловка-Засека под Тулой, на дачу. Дом в 16 комнат был в полутора верстах от станции. Рядом мельница, ближайшая деревня в двух верстах. Лес, купание, ягодные места, столетние дубы… Крамской ожидал приезда на дачу Ф. Васильева и В. Васнецова, но они не приехали.
Пришло тревожное известие из Ялты. Врачи дали знать, что дни Федора Васильева сочтены. На выздоровление не было надежды. Было грустно всем. Сознавали, из жизни уходит гениальный мальчик. Дабы уплатить П. М. Третьякову его долги, Шишкин и Крамской предложили Павлу Михайловичу свои работы. Крамской предложил в уплату долга Васильева написать портрет Л. Н. Толстого, который жил неподалеку от художников, в пяти верстах, в своем имении.
До сентября напряженно трудились. Шишкин писал этюды, Савицкий начал своих «Землекопов», Крамской ездил к Толстому.
Здесь же, в Козловке-Засеке Иваном Николаевичем был написан портрет Ивана Ивановича Шишкина. Как отметит один из будущих рецензентов, он изображен в тот момент, «когда Шишкин более всего бывает Шишкиным, известным большей половине образованной России». Это лучший портрет Шишкина. Оперевшись на палку, всматривается он в окружающие дали. В болотных сапогах, на голове шляпа, видавшая виды, в руке папироска и этюдник через плечо. Таким видели его жители окрестных деревень. Кто хоть раз увидит этот портрет, вряд ли забудет его.
Не под влиянием ли работ Шишкина Крамской станет сожалеть, что не пейзажист?
В середине лета начались дожди. Похолодало через несколько дней. Земля покрылась густым туманом. Дали знать о себе ветры.
Солнечные дни стали редки. В первых числах сентября Шишкины возвратились в Петербург. Иван Иванович, как и всегда, привез «пуд» этюдов и набросков. Для него не было непогоды.
Не умеючи быть без дела, начал было картину, но пришла телеграмма из Ялты о смерти Федора Александровича Васильева, и жизненный порядок нарушился.
В ноябре приехала теща, привезла вещи Федора. Плакала, глядя на них. Рыдала Евгения, обняв мать за плечи. Зрелище было ужасным.
«Шишкин три месяца уже кусает ногти и только. Жена его хворает по-старому», — сообщал И. Н. Крамской И. Е. Репину в ноябре месяце 1873 года.
Надо было хлопотать о посмертной выставке Васильева, разбирать его картины.
Глава одиннадцатаяРОДНИК В ЛЕСУ
Год выпал тяжелый. Настолько тяжелый, что и сказать трудно. В марте умерла Евгения Александровна, «милая Женька», оставив Шишкина с двумя детьми — дочерью Лидией и сыном Константином (тот тоже вскоре умрет).
14 марта 1874 года И. Н. Крамской напишет К. А. Савицкому: «Е. А. Шишкина приказала долго жить. Умерла в прошлую среду, в ночь на четверг с 5 на 6 марта. В субботу мы ее провожали. Скоро. Скорее, чем я думал. Но ведь это ожидаемое».
Возвратясь с кладбища, Иван Иванович был сам но свой. Не находил места, не слышал, что говорят близкие. Поглядывал отрешенно в угол комнаты, и, переживая случившееся, думал о том, как несправедлива жизнь. Несправедлива, ибо нельзя, невозможно такое — отнимать у человека ближнего. Было не по себе.
Боль утраты душила его. Утешения искал в вине. Опьянев, становился злым. Не знал удержу. Ходил на кладбище. Меж оград, по скользкой дороге добирался до могилы. Мало кто видел его плачущим. Но здесь он но сдерживал себя. Жену любил страстно.
Резок был со всеми. Накричал как-то на Шпеера — экспонента выставки, высказав, что только тем такие и занимаются, что шляются и даром пользуются льготами.
В печати принялись чернить В. Верещагина. Обвиняли в отсутствии патриотизма, глумлении над армией, ее победами. В. Верещагин выставил свои картины, изображающие эпизоды Хивинского похода, в доме министерства внутренних дел. Дотравили до того, что художник сжег три работы, будучи в сильном гневе.
Через несколько дней газеты опубликовали заявление В. Верещагина. Он отказывался от звания профессора Академии художеств. Написал заявление в запале, но Тютрюмов, бывший сотоварищ по Академии, через те же газеты по-своему истолковал поступок В. В. Верещагина и объявил, что получать звание профессора художнику стыдно потому, что-де не он один писал свои картины, и упомянул немецких художников, труд которых якобы использовал В. В. Верещагин.
Мюнхенское художественное товарищество прислало официальный протест.
Крамской, Мясоедов, Ге, Шишкин и другие напечатали заявление в защиту В. В. Верещагина.
Подписав письмо, Иван Иванович замкнулся. Теща переехала к нему и не говорила ни слова.
Приходили друзья юности. Сочувствовали. За стаканом вина вспоминали прошлое. Встречи напоминали скорее попойки. Доходило до ссор.
И. Н. Крамского Иван Иванович сторонился. Даже чурался. Впрочем, и у Крамского настроение было не из веселых. Мучило сознание, что Товарищество оканчивает жизнь свою, так и не высказав главного.
«Ге погиб, оба Клодта так и останутся маленькими. Савицкий — проблема, и большая проблема, Куинджи плохо знает натуру, — думалось Ивану Николаевичу. — На кого же положиться? Из новых лишь одно имя достойно упоминания — Виктор Михайлович Васнецов». А из старых? Неужто нет никого? А Шишкин? Разве только что он. Но и он не работает. И трогать его теперь невозможно. Ждать надо.
Среди знакомых, приходивших к Шишкину посидеть за рюмкой, в основном были неудавшиеся художники. Спившиеся, опустившиеся или просто не нашедшие себе места в жизни.
За рюмкой бранили синодальное управление, ибо с его ведома закрывались церкви и сокращались приходы, что возбуждало в народе ропот и недовольство.
— Немцы знают, что делать в России, — говорил кто-нибудь из давних приятелей Ивана Ивановича. — Иноверцам облегчают свободное удовлетворение духовных потребностей, заводят для них церкви и мечети, да в каких количествах, а народ русский лишают храмов, отцами и дедами созданных. А религия… без религии и нас, русских, не станет.
— Вот здесь ты прав, — соглашался Шишкин. — Прав, сто раз прав.
— А как же? Без веры народ — ничто.
— И то тебе скажу, Костя Савицкий письмо прислал, из Парижа, — говорил Иван Иванович, — пишет, не художничество и не художники у них там на выставках, а торгаши. Всякий норовит поразить внешним шиком, блеснуть абы чем, а все потому, что без веры живут. А кто без веры, у того, известное дело, нахальство на первом месте. Коммерсанты тон у них задают. Доживем, и у нас то же будет.
— Одна ты у нас гордость, Иван Иванович. Художник ты первостатейный.
— Не льсти. Надо — пей. Но не льсти. Не терплю…
На лето с детьми и Романом Васильевым Иван Иванович выехал на дачу в Старо-Сиверское. Места нетронутые, дикие. Жизнь деревенская. Но и там не работалось. И там искал приятелей, и они находились. За лето ни разу не взялся за краски. Лишь несколько раз выбирался в лес с фотоаппаратом, учился фотографировать.
«Иван Иванович живет верстах в трех и какой-то стал шероховатый, окружен своей прежней компанией, занят фотографией, учится, снимает, а этюда и картины ни одной, — писал одному из своих знакомых И. Н. Крамской. — Не знаю, что будет дальше, а теперь пока не особенно весело. Впрочем, это натура крепкая; быть может, ничего».
…Приходил очередной гость, и опять доставалось вино. Поминали Евгению Александровну, Володю, Ивана Васильевича, Федора Александровича, зажигали лампу. Пили здоровье его высочества наследника Николая Александровича, родившегося 6 мая 1874 года. Пили за Верещагина…
— Сатана, сатана в России, — говорил гость, прикуривая от лампы. — Намедни читал в газетах сенатский процесс о девяти преступниках. Девять, слышь, Иван Иванович, девять их. Гамов, Сидорацкий, Циммерман, Ободовская… Дальше не помню. Россию задумали переделать. А на чей лад? Кто ее переделывает-то? Кому мы не по нутру? А вот ты кумекай. Откуда они, эти революционеры, и на чьи деньги дела свои творят? Вот где корень-то.
Бывали дни, Иван Иванович хотел одиночества. Сказывалась привычка работать. Направлялся в лес. Бродил, вздыхал. Приглядывался к местам.
Раз-другой брался за карандаш и на какое-то время забывался. (Позже скажет: «Я считаю летние этюды и рисунки настолько обязательными для всех, что только болезнь разве может служить оправданием в отсутствии летних работ».)
Частенько, задумавшись, уходил в такие дебри, что с трудом находил дорогу обратно…
Был в Петербурге дом, в который всякий раз входил он с легким сердцем. Жил в доме том большой приятель, земляк, писатель, редактор «Нивы» Дмитрий Иванович Стахеев. Шишкину он всегда сердечно радовался. Уютно было в квартире у Стахеевых. Обои беленькие. По стенам развешаны недурные копии картин из Кушелевской галереи, сделанные женой Стахеева. А в большой комнате висела картина Ивана Ивановича, рожь и дубы, в воспоминание об одной летней поездке.
Дмитрий Иванович, как и батюшка его, Иван Иванович, был чужд тщеславия, никоим образом не подделывался ни под какие направления, на все имел собственное суждение.
Любил вспоминать прошлое, и это роднило его с Шишкиным.
Жизнь у Дмитрия Ивановича сложилась несладкая. В четырнадцать лет отправил его батюшка по торговым делам в Томск. По проторенной дороге намеревался провести наследника. Горяч был сынок, сообразителен. «Память у него хороша, хороша память — деловой парень выйдет», — говорил о нем отец. И мог ли думать батюшка, что сын круто изменит судьбу свою, и вырастет из него писатель крупный, талантливый и необыкновенно серьезный.
В шестнадцать лет Стахеев-младший сотнями тысяч рублей ворочал, торгуя в Кяхте с Китаем чаем и ведя крупное чайное дело. Но не лежала к делу купеческому душа, хотелось другой жизни. Отец сына не понял, да и не хотел понимать, произошел разрыв между ними. К купеческому же быту не было желания возвращаться у Стахеева-младшего — «вольнодумца», как прозывали его отныне дома. Отправился он с женой на Амур, занялся хлебопашеством, но неожиданное наводнение уничтожило все труды его. Принялся лить свечи и кормился, продавая их фунтами в Благовещенске на Амуре. Еще в Кяхте написал статью о кяхтинской торговле и отправил ее в «Петербургские ведомости». Ст