ршинами немногих деревьев — охватывает вас своей тщательно изученной правдой».
Как было не тянуться к этому человеку!
«Давно уж собирался я с Ильей Ефимовичем побывать у Шишкина, но все как-то вместе не удавалось, — писал в 1882–1883 годах И. С. Остроухов А. И. Мамонтову. — Шел я сегодня из Академии, проходя мимо дома, где живет он, мне пришла мысль, дай зайду один. Скажу, что так, мол, и так хотел быть у Вас с Репиным, но до сих пор не пришлось, потому рискнул на авось представиться сам. От мысли к делу — и я позвонил. Шишкин в довольно растрепанном виде, с грязными руками, с взъерошенными волосами, ровно старая крепкая сосна, мохом поросшая, отворил дверь. Я объяснился. Ему такая форма визита очень понравилась. Он стал меня усаживать, и мы начали беседу. Через несколько минут я спросил — не отрываю ли я его от работы. Он сказал на это, что работа, за которой я застал его, пустая, и просил не стесняться. Я предложил ему продолжать свое дело, на что он перевел меня в свою мастерскую, где уселся среди чудесной мебели, превосходных этюдов и картин в рамках и разного брик-а-брак atelier на кресло и принялся за свою прерванную работу — засучил рукава, вытащил из-под стола грязный самовар и стал его скоблить и чистить. Такая это фигура чудесная была, что сегодня я несколько раз пробовал на память зачертить ее, но еще крылья коротки… Вообще принял меня сразу так по-питерски радушно, что я с первой же минуты очутился в своей тарелке.
— Так Вы хотели поступить в Академию? Оборвались? Отлично. Это счастье. Академия, знаете, как я смотрю на нее, на Вашу Академию? Это вертеп, в котором гибнет все мало-мальски талантливое, где из учеников развивают канцеляристов; где черт знает что делается; откуда все путное уходит, раз почуяв, что это за помойная яма; а сколько гибнет там, сколько гибнет, если бы Вы знали! Отлично, что оборвались, очень рад, я слышал о Вас раньше, по физиономии (!) Вы малый путный, нрав у Вас свежий (!!) веселый (!!!) работайте, работайте, только плюйте и плюйте на Академию!
Это первые слова его.
Я стал говорить за, стал говорить и репинские доводы.
— Репин, Репин! Не знаю, чего увлекается он так Академией? Разве по себе он не ругает ее? Ведь не будь у него кружка тех протестантов, которые отказались от золотой медали, и его забила бы она. Удивляюсь ему — сам так ругает ее, а молодежь шлет туда и шлет! Серов вот: какие надежды подавал, а теперь, я уверен, готов голову прозакладывать, засушит его Академия.
— Он лучше работает, Иван Иванович, если же суше сколько, так без этого нельзя делать школьную работу.
— Не верю теперь в него. Убьет его Академия. А какие надежды он стал было подавать…
И чем дальше, тем все злобнее и злобнее об Академии.
Я истощил все свои доводы за нее, наконец, перешел напрямик и спросил его: разве не все наши художники прошли ее школу?
— Строго говоря, ни один, кроме Репина, Поленова и еще нескольких, но этим как-то удалось работать там более или менее самостоятельно. Остальные числились только в ней или бросили ее в самый короткий срок. Я, например, скажете, был в Академии, что имею и профессора, и медали и прочее? Да, я четыре года числился в ней, и за все это время четыре раза ходил в классы! Бросьте, бросьте эту проклятую мысль и т. д.
Такого горячего, страстного озлобления я даже не ожидал встретить у него, хотя и слышал, что он кое-что имеет против Академии.
Очень порадовался, что поступил в школу (Общества поощрения художеств. — Л. А.).
— Вот где можно работать. Там другие условия, совсем другие. Вот откуда вышли Крамские, Васильевы. Только все же без школы они больше работали. Делайте и Вы так. Работайте дома гак, как сердцу захочется, не стесняйте Вы себя этими рецептами. Свободному искусству — работа свободная должна быть. Я птица старая и много на веку видел — поверьте мне, что слова мои искренни, и только участие к гибнущему человеку говорит во мне. А скажите, какую специальность Вы избрали себе в живописи?
На это я высказал свой юный взгляд, что не признаю специальности в искусстве, что не понимаю, как человек может замкнуться в пейзаже, например, и не выходить из него, как бы другое ни интересовало его.
— Непременно должен замкнуться, и чем уже, тем лучше.
— То есть всю жизнь ограничить себя изображением, положим, ржаного поля?
— Это немного крайне, но, пожалуй, что и так.
— Мы не можем понять друг друга. Вы уже зрелый, полный художник, я начинающий ученик, и до тех пор не соглашусь с Вами, пока не приду сам к тому же.
— Вы придете к тому, помяните мое слово. Что Вы делаете теперь, кроме школы?
— Копирую в Эрмитаже. Рисую гипсы в музее Академии.
— Бог знает, что Вы делаете. Что Вам дался гипс? Бросьте его, изучайте живое тело…
Привожу Вам наиболее характерные отрывки нашего разговора, но сколько интересных деталей опускаю за невозможностью передать всю беседу.
Я пробыл у него больше двух часов. Назавтра он просил непременно принести этюды и альбомчики мои. Только, ради Бога, не гипсы, не то затошнит!
На другой день пришел к нему с этюдами и альбомами. Смотря их, он стал похваливать, и чем дальше, тем больше. Отлично, превосходно. Вам уже немного остается сделать. Но альбомам вижу, что Вы и на жанр надежды подаете. Что ж, работайте, работайте. Вчера я только советовал бросить Вам Академию, теперь я говорю Вам прямо — она не нужна Вам. Вам остается немного — годик, другой — и Вы художник. Только поприлежней работайте. Мне нравится в Вас этот зуд. Работайте в альбомчиках, пишите этюды, копируйте фотографии, компонуйте картины. Я советую Вам обработать вот такой мотив — обработайте и принесите показать. Не то оставьте Ваш адрес — я буду заходить к Вам… Вообще наговорил кучу любезностей… Одним словом, очаровал меня совсем. Что за чудесный, простой человек!»
В письме же к В. И. Сурикову И. С. Остроухов сообщит: «Познакомился я, между прочим, с Шишкиным и просто влюбился в него — такой он простой, теплый человек! Он очень расхваливал мои этюды последнего лета и сделал много, много хороших указаний».
Не оставит без внимания Иван Иванович и просьбу Н. И. Мурашко, основателя рисовальной школы в Киеве, когда тот при открытии школы к нему первому обратится за пособием для учеников.
«…он стал ворчать, — вспоминал Н. И. Мурашко.
— К чему, говорит, ваша школа, таланту она не нужна, а ремесленнику помочь вы, пожалуй, и не думаете, да и не сумеете. Где вы найдете пособия?
— Да уж будем стараться, Иван Иванович, — говорю я.
Ворчит, а на стены поглядывает, — что бы такое дать. И дает один этюд, другой, третий. Я благодарю, а он мне говорит:
— Погодите, надо еще рисунков вам дать.
И дал шесть пейзажных рисунков да три рисунка животных. Я только кланяюсь да благодарю.
— Стойте, говорит, надо еще рисунок пером вам дать. — Дал и пером, так что я вошел к нему бедняком, а вышел богачом».
Он болел за будущее русского национального искусства, и далеко небезразличен был к тому, по какому пути пойдет оно.
В начале 80-х годов ученики Ивана Ивановича начали представлять на суд общественности свои первые работы. На X передвижной выставке зрители увидели картину «Тропинка» О. А. Лагоды, на XII выставке — «Проселочную дорогу» А. Н. Шильдера и «Выселок» Н. Н. Хохрякова.
Работы не остались незамеченными. Особо заговорили об Ольге Антоновне Лагоде. Правда, отныне фамилия ее была Лагода-Шишкина. В первой половине 1880 года она стала женой Ивана Ивановича.
Слыша лестные отзывы о ее работах, он испытывал радость вдвойне — и за ученицу, и за жену.
Глава четырнадцатаяХОЛСТЫ
Требовательный к ученикам, иногда даже резкий, он и к себе предъявлял требования не меньше. Работать начинал в девять утра и заканчивал иногда в два часа ночи.
В 1876 году им закончены картины «Святой ключ», «Пчельник», «Чернолесье», «Еловый лес», в 1877 году — «Зорька», «Пихтовый лес на Каме» («Речка Кама близ Елабуги»), в 1878 году — «Рожь», «Сосновый бор», еще «Еловый лес», «Горелый лес», «Лес», в 1879 году — «Сумерки. Заход солнца», «Песчаный берег», в 1880 году — «Лесной ручей»… «Пуды» этюдов и рисунков, привозимых из летних поездок. Офорты, от которых приходили в восхищение ценители живописи в России и в Европе.
В восьмидесятых годах Сиверская сделалась его настоящим прибежищем. Выманить его отсюда было трудно. Лесистые места, с глухими оврагами и чащобами, отвечали его настроению. В лес он отправлялся с топором, словно на встречу с медведем, встреча с которым, замечал современник, для него, казалось, будет только забавна.
По временам щеголь, иногда появлялся в таком сюртуке, что гадать можно было, какого он веку.
Сюда, в Сиверскую приезжали друзья: К. А. Савицкий и Н. А. Ярошенко. С ними складывались особо теплые отношения.
За живыми разговорами и беседами настолько забывалось о времени, что однажды И. А. Ярошенко едва успел прибежать к последнему поезду, отправляющемуся в Петербург.
Этого штабс-капитана, работающего заведующим штамповальной мастерской на Петербургском патронном заводе, отличали неподкупная честность, прямота и глубокая страсть к живописи.
Дворянин от рождения, тонкий, чуткий, все понимающий, проницательный, он во всем искал правды.
И кому не помнится его «Кочегар» или «Курсистка», в которых (воспользуемся здесь словами И. Н. Крамского), «все до мелочей смотрит на вас правдою действительной жизни».
Это бескомпромиссный Николай Александрович Ярошенко, узнав, что миллионер Елисеев предлагает передвижникам построить на Тучковской набережной постоянный выставочный зал, что сулило всем выгоды и немалые, возразит тотчас же решительно: «Незачем нам. Пусть молодежь идет в Товарищество не на сладкий пирог с начинкой, а ради идей. Негоже передвижникам с торгашами компанию водить». И настоит на своем.
Зимой Иван Иванович бывал на квартире Н. А. Ярошенко на Сергиевской. Приезжали вместе с К. А. Савицким. Здесь можно было видеть Г. Успенского, В. Гаршина, Л. Толстого, музыкантов и актеров. Обстановка была, правда, более официальная, нежели на «средах» у Д. И. Менделеева. Но это не мешало завязывать контакты художникам с писателями. Те и другие были интересны друг другу.