[18] и похлебок на оленьем жире. Я бы и теперь отправился кочевать с ними, если бы был моложе лет на пятнадцать, как до войны. Фашисты надолго отняли у меня возможность приблизиться к разгадке мертвой шаманки.
Барбэ затянул приветственную песню с неповторимой мелодией, у каждого своей, которой я так и не смог научиться за все свои годы, сколько бы ни прикладывал усилий. Мой толмач, молодой ненец, отлично владеющий нганасанским, переводил для меня слова личной песни шамана, но ничего важного из нее я не узнал. Барбэ пересказывал события последнего года и особенно – как он провел зиму, как у него умер старший сын, не справившись на охоте с росомахой, а младшую дочь наконец выдали замуж за видного жениха, затем жаловался на здоровье и пел пожелания о благоприятной охоте для своего народа и дороге для нас. В ответ мой толмач, спросив у меня немного подробностей, тоже спел приветствие, не такое длинное и, как я надеялся, понятное старому шаману. Я еще помнил кое-какие слова и обороты на авамском диалекте, но их бы не хватило, чтобы самому полноценно общаться, а потому помощь моего Енко была неоценимой.
Наконец ритуал завершился, меня и моих спутников провели через «очищающие» от злых духов костры и пригласили в чумный лагерь. В Усть-Аваме уже давным-давно шла типовая застройка, характерная для этих мест – одноэтажные жилые хижины, фельдшерский пункт, школа, почта и клуб для тех, кто постепенно становился оседлым, – но некоторые коренные самоеды до сих пор, подобно предкам, жили на своеобразном стойбище недалеко от деревни в чумах и балоках и по весне кочевали по точкам и маршрутам, не менявшимся столетиями.
Я бы мог поселиться в обычном деревенском доме, напросившись в гости к местным, но предпочел как раз освобожденный для меня балок, хотя, конечно, спина меня за такое не отблагодарит. Очень уж хотелось вспомнить молодость и наши долгие экспедиции на плато Путорана и в Быррангу. Правда, с ними приходили и тяжелые мысли, вспоминались непростые решения в обход совести.
Конечно, детвора тут же высыпала на улицу, галдя и радуясь приезжим. Для них у меня были припасены леденцы и молочная карамель, ничего тяжелее в дорогу взять с собой не получилось, потому что место в багаже занимали приборы метеорологов и разная снедь, которую не скинуть с воздуха, не рискуя повредить. Метеорологи планировали отправиться с караваном и дойти до озера Таймыр, я же после встречи с загадочным «ня-нгуо» мог, в силу здоровья и возраста, только вернуться назад, до Норильска. Я приехал за материалом для новой книги, которую мечтал дописать вот уже добрых двенадцать лет, и других задач на сей раз передо мной не стояло. «Когда же я увижу его – ня-нгуо?» – спросил я у Енко, и тот адресовал мой вопрос шаману. Барбэ покачал головой, потрясая своим посохом и отвечая мне уже по-русски вполне сносно: «Он отдыхает. Утром, когда взойдет мать-солнце. Хочешь говорить с нгуо? Назови сначала имя, ударь в бубен, окати его водой, и придет нгуо». Настоящего имени этого человека, само собой, знать я не мог, как и ритуального. До меня только дошло письмо одного коллеги-полярника, что вместе с кланом, прибывшим в Усть-Авам после долгой осенней откочевки, пришел чужак, которого те принимали за своего, что весьма странно для нганасанов, особенно кочевых, и почтительно называли по своеобразной должности – «ня-нгуо». Не может быть, подумалось тогда мне, чтобы склонные к четкости в вопросах мироустройства нганасаны не могли определиться, кто перед ними, дав чужаку двойное имя. Как и мои коллеги, я склонен считать, что словом «нгуо» народ ня обозначает и добрых богов, и злых, в зависимости от того, где те обитают – на небе или под землей. Я уже писал об этом в 1940 году монографию «Сказки нганасанов». Но даже без знания истинного имени я считал, что шаман и его люди отождествляют этого человека с главным героем-покровителем Дейба-нгуо, богом-сиротой, победившим чудовищ из подземного мира, и уважительно, как принято обращаться к более старшим, не называют его по имени. Возможно, его даже боятся? Но что же символизирует это короткое «ня», приставленное к обозначению «-бог»? Ведь так нганасаны называют сами себя, свой народ. И до сих пор я знал только то, что тот человек – не миф из легенд, а реальное живое существо. И я должен был лично это проверить.
Ночь я провел беспокойную, полную сомнений и разных мыслей. Мне опять снился Володя, настойчиво оберегавший от меня свою находку, а вместо глаз у Володи почему-то были черные провалы. К сожалению, стершая с лица земли более половины Сталинграда война не позволила мне найти следов ни его, ни его дочери. Как сквозь землю провалились.
Хотя я до последнего надеялся, что услышу о нем после амнистий политзаключенных, прошедших фронт.
Утром меня встретил хмурый Енко. Он показывал на небо и повторял: «Буря! Буря, Пася». Я включил репродуктор, послушал метеосводки – о буре в сообщениях не говорилось, но Енко так и ходил понурый до обеда. Шамана я не застал – тот на рассвете закрылся с женой в своем ритуальном чуме и камлал, прося богов о хорошей погоде, беспокоить его было запрещено.
Остальные полярники поселились в деревне и уже с вечера начали закладывать за воротник. «Пал Анатолич, друже, айда с нами согреваться с дороги!» – звали они меня, но я отказался. Привык держать голову свежей перед важной встречей. Забавно, что встреча эта в итоге случилась совсем неожиданно. Пока Енко возился с оленьей упряжкой, поистаскавшейся в дороге, я дошел до сельмага. Курить хотелось страшно, но в дороге у меня настреляли папирос, а половину табака я подарил Барбэ и даже Енко что-то перепало. В сельмаге должен быть хоть какой-нибудь, пусть и посредственный, пусть даже махорка. Как не вспомнить старые времена, когда у нас только и было, что котелок травяного сбора на костре и «козьи ножки», скрученные из газеты… В сельмаге, к моему удивлению, нашлись кое-какие консервы и крупы, чай, трехлитровые банки сока и одна жестянка с кофе, которую я прикупил вместе с табаком, бумагой и спичками. И уже на крыльце столкнулся с ним. Поначалу приняв его за полярника, я лишь вежливо кивнул и двинулся в сторону стойбища, но смутное сомнение заставило меня обернуться. Где-то я уже видел его черты.
И вот мы встретились, спустя столько лет… Среди плоских и скуластых его, пусть и постаревшее и обветренное, но совсем не самодийское лицо я вспомнил сразу благодаря своей склонности держать в памяти множество разных лиц. Тогда, в пещере, мы все думали, он погиб под завалами. Митька! Я позвал его по имени скорее непроизвольно, даже не подумав, и он замер серым истуканом посреди белого снега. Ветер трепал его капюшон с опушкой из собачьего меха, и я только теперь различил на одежде и другие отличительные детали, не характерные ни для мужчин, ни для женщин. Обычные мужчины имеют капюшоны без меха и не имеют на парках ромбовидных узоров. Озадачила меня и повязка из ровдуги на плече. На ногах, правда, вместо трубовидных сапог бакари он носил типичные валенки.
Я встретил его как старого друга, хотя в той злосчастной экспедиции он был всего лишь старателем, но за столько лет и разница возрастов, и положений заметно скрасилась. «Пойдемте в мой балок», – сказал он мне кивая. Там-то, за кружкой только что купленного горького кофе с коньяком, Митька и поведал мне свою историю.
В той экспедиции, после происшествия с обвалом шахты работы были свернуты, и все уцелевшие выдвинулись в путь. Сани мы уступили раненым, а сами полтундры шли пешком. Митька был тем, кто помог мне спрятать мумию шаманки в кармане, обнаруженном им случайно, – выработка там не велась в силу присутствия, как выразился Верховенский, фумарол, что означало наличие метана или других опасных газов в том месте. Мы с Митькой выбрались ночью и заложили мумию, которую я порядком успел за месяц изучить, породой, чтобы Володя, чего доброго, не удумал увезти ее с собой. И уже тогда я заметил в Митьке что-то странное, но значения не придал. Словно произошла в нем какая-то перемена, слишком уж аккуратно он обходился с неблизкой ему культурой. За помощь я пообещал ему посодействовать в наркомате, чтоб предложили ему работку посолиднее и не такую вредную здоровью. Оставшиеся от шаманки нарты с личной поклажей я оставил как есть, потому что тащить их обратно нельзя, а на выработке места едва хватило, чтобы укрыть мумию. Я жалел о том, что не смогу изучить ее детальнее, но многое из того, что уже успел записать и зарисовать, послужило мне знаком, что пещеру нужно покинуть и оставить все как есть. И не допустить, чтобы туда пришло еще больше людей. Тогда я еще не знал, что главная загадка кроется совсем не в пещере, а в том, что шаманка держала в руках. Наряд шаманки – а это была именно она – и ее бубен, и расписанный странными рисунками чехол для бубна говорили, что это непростая женщина. Я так и не понял, к какому из пяти родов она принадлежала. Не осталось никаких обозначений. На одежде у нее не было узоров охрой, только угольные полосы и ромбы с кругами внутри. На чехле для бубна центральное место занимала черная птица с изогнутыми оленьими рогами на голове. Нганасаны не рисуют животных на одежде и предметах, все изображения их служат лишь для ритуалов, и я решил, что этот ритуальный бубен должен либо призывать, либо отваживать существо, изображенное на нем. Я решил, что она охраняет вход в недра земли, где, как, скорее всего, верили ее современники, жили злые нгуо: фумаролы, оставшиеся на полу пещеры, могли говорить о том, что подземные пожары в ее времена были куда сильнее. Я также пытался уговорами и хитростями забрать у Володи камень, который, как я намного позже выяснил, служил шаманке идолом куойка. Что тоже было странно, потому как, насколько я успел узнать, умирающие шаманы передавали своих идолов-покровителей потомкам, чтобы те продолжали просить у них совета в отсутствие предков. Но Верховенский везде носил его с собой, боясь потерять, хотя остальные горняки давно утратили к шаманке и камню всякий интерес, понадеявшись было на драгоценные каменья и металлы. Боялись только дыма и перешептывались, что и послужило нам с Митькой хорошим подспорьем для того, чтоб перепрятать мумию.