Шиза. История одной клички — страница 8 из 28

— Знаете загадку про Цесарского? Два кольца, два конца, а посередине — сволочь!

Из-за мольберта одобрительно крякнул Тарас Григорьевич.

— Да, вы ко? Да, я не ко! Это вам почудилось, это вам поюдилось. Я на вас жалобу подам… коллективную! — неожиданно плаксиво и примирительно заканючил враг. Прыгнув на колени к ошарашенному Шмындрику, Цесарский моментально сменил маску:

— А тебе, друг Чичиков, позволь влепить одну безешку! Ах, позволь! Одну маленькую безешку! Ну, хоть одну!

Шмындрик хохоча уворачивался от слюнявых поцелуев Цесарского и, конечно же, всё ему простил на десять лет вперёд.

Чтобы хам Цесарский пошёл на попятную? Тарас Григорьевич даже привстал от удивления.

— Грэндфаве, сит даум, плиз! Гейм оувер! Шмындр, надевай пенсионероглушительную установку, ваяй дальше, — посоветовал Цесарский, заботливо надевая на Шмындрика наушники плеера, с которыми тот и так практически не расставался.

На второй паре Рисунка добрый гномик, а по совместительству мастер группы Валентин Валентинович проверял наличие домашних работ. Недельная норма была высока: сорок набросков и пять этюдов. С такими нагрузками справлялись не все.

К преподавательскому креслу прилепились Гульнур и Нюся. Как назойливые попрошайки, они ныли тонкими голосами, противней, чем в индийском кино, умоляя не выставлять им очередные двойки:

— Ню-у, Ва-алени-и-инь Ва-алени-и-ине-еви-и-и-ич!

Нудные мольбы на Валентина Валентиновича не подействовали, и он в такт гнусавой парочке ответил так же в нос:

— Двя-а-а… Двя-а-а!

Робик, как и положено трудоголикам, перевыполнил норму в несколько раз. По этому поводу Перепёлкин высокопарно продекламировал:

Отодвигая в сторону мольберт,

Я восхищаюсь вами, о, Роберт!

Армен и половины задания никогда не успевал, да и по большей части предпочитал покупать у соплеменников наброски и этюды за наличные деньги, а также натурой — съестным и сигаретами.

— Арменчик, придумывай быстрее откаряку! — ехидно посоветовал Цесарский, его вечный соперник по амурной части.

— Валентин Валентинович, а у меня бабушка заболела. Сильно.

— Армен, ты же в общежитии живёшь. А бабушка твоя где?

— На Махачкала.

— Это такая чкала, где всегда махач! — пояснил Цесарский.

— А я, Валентин Валентинович, переживал. Работать не мог! Всё думал, как там мамочка моя одна с больной бабушкой…

— Слушай, дорогой, не грузи. Мы тебе теперь и мама, и папа, и дедушка Али… — не унимался вредина Цесарский.

— Два! — коротко прервал их Валентин Валентинович.

Невзирая на то, что задание чётко предписывало первокурсникам делать зарисовки простых предметов быта, большинство работ Гапона составляли сложные модернистские композиции, а если среди них случайно попадались положенные «кружки-чайники», то с изломанными до неузнаваемости формами и всегда с громкими амбициозными названиями. Под портретом страхолюдины неопределённого пола красовалось: «Пречистая Матерь». Кто-то из одногруппников-реалистов, исправив в названии только одну букву, приблизил произведение к истине, оскорбив портретиста. Теперь маленькую деформированную голову, посаженную на непропорционально могучие плечи, оправдывало новое название «Плечистая Матерь». Этюды кисти Гапона вообще представляли собой кашу из темно-коричневых пятен.

— Тут я экспериментировал в технике Рембрандта, — не замечая ужаса в глазах окружающих, гордо пояснял автор.

— Кстати, о Рембрандте. Знаешь, Гапоша, ничего так не красит картину, как кисть и краски! — авторитетно заявил Тарас Григорьевич. — Так что берись за кисти и пиши по-настоящему, цветом, а не какашками.

Цесарский пропустил самодовольное поучение Тараса Григорьевича, своего вечного оппонента, без достойного отпора, так как был чрезвычайно занят. К нему на плечо положила голову прекрасная Зденка. Цесарский замер, стараясь не спугнуть птицу счастья.

— Даже не знаю, как Вас, голубчик, оценивать, — поёжился Валентин Валентинович и как-то виновато взглянул на Гапона. — С одной стороны, вы много работаете, но с другой стороны — всё не то! Три балла.

— Цесарик, тебе не тяжело? — спросила Зденка тихо, но не настолько, чтобы этого не услышал позеленевший от ревности Хромцов.

— Даже не знаю, как вам, голубушка, ответить, — точно копируя голос и интонацию учителя, куражился Цесарский, — с одной стороны, не тяжело, вот с этой, — и он указал на своё свободное от Зденкиной головы плечо. Коварная кокетка заливисто засмеялась, твёрдо зная, чей взгляд буравит им спины.

— Так, следующий, — продолжал проверку Валентин Валентинович и вопросительно посмотрел на Цесарского.

— Ах, даже и не знаю, смогу ли… — громогласно отозвался Цесарский, желая всеми силами обратить внимание публики на свой триумф — обладание Королевой Красоты.

Работы Цесарского были безупречны. Лучше были только у Хромцова. Его этюды изображали небо в разных состояниях: белые, пушистые облака, бордовые сумерки над городскими многоэтажками, но самое большое впечатление произвели этюды грозовых туч.

— В Барокке писали такие небы! — восхищённо ахнула Гульнур, поразив Тараса Григорьевича в самое сердце наивной корявостью фразы и трогательными ямочками на щеках. Может, в этот самый момент высшие силы и решили заключить на небесах странный брачный союз уставшего от жизни, вынужденного страдать среди ядовитых малолеток Тараса Григорьевича и смешливой девчушки, самой младшей во всём училище.

Лору вызывали несколько раз. Она всё пыталась в последний момент перед проверкой что-то подрисовать, подправить.

— Вы будете показывать работы, в конце концов, или нет?

— Ой, ну я, эт самое, сейчас.

— Лор, поздняк метаться! Иди, сдавайся!

— Я только ещё вот здесь поэтсамываю!

В конце урока Валентин Валентинович попросил студентов принести из натурного фонда предметы и драпировки для новых постановок, а сам по неизменной гномьей привычке незаметно исчез.

С невообразимой какофонией в группу ввалились обвешанные разноцветными тряпьём Перепёлкин с саксофоном, Хромцов в военной пилотке и с балалайкой и, конечно, Цесарский с дырявой гармошкой наперевес.

— Драпернём по натюрмордам!

— Выступает Великий и Ужасный Михаил Цесарский с двумя подтанцовками, — пафосно объявил свой выход Цесарский. — Музыка из нот, слова из словаря.

Мелодию «Амурских волн» выводил на саксофоне Перепёлкин. Хромцов в такт подтренькивал одинокой балалаечной струной. Инструмент же Цесарского был способен лишь на короткие, эротические вздохи, но зато сам Великий и Ужасный оказался обладателем красивого баритона:

Тихо в лесу,

Только не спит Гульнур,

Хочет Гульнур амур-мур-мур-мур…

Вот и не спит Гульнур.

Тихо в лесу,

Только не спит Гапон,

Ночью Гапон писал пятый том,

Вот и не спит Гапон.

Тихо в лесу,

Только не спит Армен,

Бедный Армен сломал себе член,

Вот и не спит Армен.

Во время исполнения последнего куплета Армен запустил в Цесарского увесистой «Анатомией для художников», хотя текст, без сомнения, принадлежал быстрому перепёлкинскому перу. Неуязвимый Цесарский, ловко увернувшись от снаряда, выскользнул в коридор.

— Дж-жаз-зз — это разговор-рр! — закатив глаза, проклокотал Перепёлкин.

Захватив с собой шляпу Гапона для сбора гонорара, новоявленный джаз-банд двинулся на улицу — радовать своим искусством несчастных прохожих. Следом побежал Шмындрик, самозабвенно стуча в загрунтованный холст, как в большой бубен. Но вскоре он, грустный и понурый, вернулся, вновь отвергнутый мужской компанией.


— Ян, ты не могла бы сходить вместе со мной?

— Куда, Шмындрик?

— Понимаешь, меня пригласили позировать старшему курсу, да мне как-то неловко идти одному.

«Если бы я решилась подзаработать «телом», то никого бы из группы с собой звать не стала, — подумала Янка, — тем более представителя противоположного пола. Но ведь у Шмындрика особый взгляд на жизнь!» Невзирая на щекотливость ситуации, Янке, безусловно, льстило доверие симпатичного юноши в таком сугубо интимном деле.

— Пошли! Сегодня буду твоим Брюсом Уиллисом — спасу.

В мастерской пятикурсников царил домашний уют. Для обиталища художников было удивительно чисто. На натянутых по стенам верёвочках, как бельё на прищепках, сохли сырые этюды. В шкафах и на полках — идеальный порядок (мечта Талдыбаева!). В углу круглый стол, застеленный вышитой скатертью, с фарфоровым чайным сервизом и горой сушек на блюде. За ширмой притаился поистине райский уголок: диван, торшер, рядом на тумбочке сборник стихов с чьими-то очками, пушистые тапочки на круглом домотканом коврике и, конечно, повсюду, до самого потолка картины, картины, картины.

Казалось, что здесь проживает добропорядочная семья творческих работников, но при внимательном рассмотрении у семейства обнаруживались явные странности. Например, на каждом мольберте была прикреплена табличка, интерпретирующая фамилию владельца: «Уманец — считай калека», «Гусев — свинье не товарищ», «Ешь ананасы, Рябченко, жуй, день твой последний приходит, буржуй!», «Колот — не тётка!», «Маслов, кашу не испортишь!»

На вешалке рядком висели рабочие, ярко расписанные краской халаты. На одном были генеральские погоны, а иконостас из медалей-орденов не вмещался даже с тыла. Следующий халат гангстера-неудачника был словно изрешечён автоматными очередями с запёкшимися в пулевых отверстиях кровавыми подтёками вперемешку с поцелуями, между лопатками красовалась огромная мишень с наливным яблочком в центре. Подол женского халатика украшала хохломская роспись с золотом, по спине другого прошлись босые белые ступни кукольного размера.



Осмотр экспозиции народного быта прервала миловидная старшекурсница. Внешний вид девушки можно было вполне назвать обычным, а халат на ней поломойно-техническим, если бы не ожерелье из карандашей-огрызков и реалистично выписанные глаза, что испытующе глядели с обеих грудей. Она сообщила, что группа спешно улетучилась на открытие чьей-то «персоналки», а ей доверили извиниться перед натурщиком и передать, что его будут ждать на следующей неделе. Когда студентка удалялась, то на выпуклостях пониже спины ребят проводил живым, прощальным взглядом глаз, размером значительно крупнее, чем на фасаде.