Шкатулка памяти — страница 11 из 26

Солнечные пятна дрожали на ее платье, на смуглой шее. Рука, лежавшая на девически остром колене, была так близко от моих пальцев, что мучительно хотелось прикоснуться к ней. И всё же я не сделал этого движения, потому что и так мое существо было полно тихой радости. Я наслаждался этой беседой ни о чем, соседством с милой и легкой женственностью — чувством, давно забытым во фронтовых скитаниях.

А за старинной решеткой шла обычная городская жизнь, и на той стороне улицы слабо поблескивала над грязно-бурой глыбой Инженерного замка привычная игла.

Но время шло, и надо было возвращаться.

— Позвольте мне проводить вас, — сказал я.

Она посмотрела на меня и сказала просто:

— Спасибо.

Когда мы по мосту переходили Фонтанку, моя спутница вдруг остановилась, быть может на секунду, и взглянула на меня. И то, что она не улыбалась при этом, как обычно, прошло по мне волной неожиданного смущения. Мы шли, как и прежде обмениваясь редкими замечаниями, жадно дыша речною сыростью, ощущая приятную весеннюю звонкость асфальта. Но всё же с каждой минутой сгущалась вставшая между нами неловкость, о которой не было и помина еще несколько минут тому назад.

Я смотрел на тронутые закатом завитки волос, взглядом ощущал свободную легкость ее слегка полнеющего тела и с недоумением думал: «А ведь я так и не знаю, как ее зовут. Если спросить, выйдет, пожалуй, неловко. Да и к чему? Вот мы сейчас расстанемся на этом перекрестке, и я ее больше никогда не увижу».

Мы уже повернули на улицу Некрасова, когда она сказала всё так же просто:

— Ну вот мы и пришли…

Миновали еще несколько огромных, знакомых издавна домов. Завернули в сводчатую темную подворотню с гранитными тумбами по бокам и сонной дворничихой, не удостоившей нас взгляда. На пороге маленького невзрачного подъезда я хотел было остановиться.

— Я живу выше! — проронила она торопливо.

— Позвольте, я провожу вас до двери.

Теперь мы стояли на площадке третьего этажа перед массивной дверью и молчали. Пыльный солнечный луч перебирал медные гвоздики клеенчатой обивки, где-то тарахтела подвода, звонко спорили о чем-то дети, а в окне над железным скатом крыши и слепой полуразрушенной стеной в путанице проволок и старых оборванных антенн нежно зеленело по-весеннему чисто вымытое ленинградское небо.

— А вы знаете, я ведь тоже жил в этом доме. До войны, конечно. Мне всё здесь знакомо. И вот эта самая лестница…

— Как? Здесь! В какой же квартире?

— Да вот здесь. В двадцать втором номере.

Она широко раскрыла глаза и даже ахнула, чуть-чуть слышно. Ключик с легким металлическим звоном упал на каменные плиты. Я поднял его и передал ей в таком же молчаливом недоумении.

— Боже мой!.. Так значит, вы — Женя? Евгений Петрович?

— А вы… вы — Катя? Екатерина Николаевна?..

Мы снова взглянули друг другу в глаза и… рассмеялись, оба одновременно, не упустив и доли секунды. Нам казалось, что вместе с нами смеются и эта полутемная, обшмыганная лестница, и голубые от неба стекла распахнутого окошка, и весь старый дом, сверху донизу набитый чужими, спрятанными друг от друга существованиями.

Она первая заговорила быстро-быстро, словно торопясь перебить самое себя:

— Маша писала, что вы должны приехать, но я не знала когда. И уж просто устала вас ждать…

— Я приехал сегодня утром.

— А я три дня гостила в Озерках, у приятельницы. И прямо с поезда пошла в парикмахерскую… Но вы совсем не такой, каким я вас себе представляла.

— И я никак не мог бы вас узнать. На той сестринской карточке, где вы вместе с Машей, вы просто школьница с косичками. Разве тут узнаешь? Ведь мы встретились первый раз в жизни. Это удивительно! Просто чудо какое-то! Разве так в жизни бывает?

— Всё может быть в такое удивительное время! Разве весь Ленинград сейчас не одно большое чудо? Он, всё выдержавший и выстоявший, — чудо, какого никому и не снилось. А большое чудо притягивает к себе и малые чудеса. Вроде нашего с вами.

Она вся озарилась милой, смущенной улыбкой.

— Ну пусть будет так. Вообще-то говоря, это простая случайность. Но давайте называть ее чудом.

Теперь уж и мне стало как-то радостно и спокойно.

…Мы оба молчали. Что могли бы мы ко всему этому добавить? Я поклонился ей, она протянула мне теплую узенькую руку. Когда я спускался по лестнице, она перегнулась через перила, посмотрела мне вслед. Площадкой ниже я еще раз поклонился ей. Она сказала:

— Знаете, когда-нибудь придет же войне конец. Может быть, даже и скоро — правда? Наши вернутся в Ленинград. Я завтра же напишу Маше, что квартира в порядке и что я берегу здесь каждую мелочь…

ВСТРЕЧИ В ИСКУССТВЕ

Таинственный Бальзак


Оноре Бальзак, один из трезвейших умов своей эпохи, любил окружать жизнь таинственностью. Ему нравилось с самым загадочным видом уклоняться от прямых вопросов, когда в этом не встречалось никакой надобности, принимать задумчивый вид в разгаре общего веселья, исчезать так же внезапно, как и появляться.

И в самом деле, в его повседневном существовании немало было такого, что всем казалось чудесным и необъяснимым. Начать с того, что никто из друзей и знакомых не мог понять, как этот толстый и внешне неуклюжий человек с бычьей шеей монаха-францисканца и острыми, всё подмечающими глазами, этот увалень во фраке, сшитом по последней моде, успевает появляться на всех людных сборищах Парижа, не пропускает ни одного литературного спора или скандальной премьеры и вместе с тем обнаруживает чудовищную, неслыханную работоспособность. Романы, очерки, газетные фельетоны следуют один за другим. Когда пишет этот человек и как пишет он? Доступ к нему труден, и редко кто из близких друзей может похвастать, что он видел Бальзака в домашних туфлях и халате, склоненным над рабочим столом. Его уединенные пристанища — а меняет он их часто — оказываются то в одной, то в другой части огромного города. И почти всегда окружены они таинственным садом, а у калитки дежурит цербер в виде отставного солдата или мопсообразной консьержки, один вид которой останавливает дерзающих. Месье Бальзака почти никогда нет дома — по крайней мере для незнакомых посетителей. И если он вечером, низко надвинув на лоб шляпу, пробирается по узким, зловонным уличкам предместья, никто не в состоянии узнать в нем блестящего собеседника и светского острослова, каким он будет час спустя в каком-нибудь самом шумном и известном салоне.

И что более всего удивительно — этот известнейший из парижских литераторов, получающий, очевидно, никому не снившиеся гонорары, часто не находит в кармане нескольких франков, чтобы расплатиться за карточным столом. А между тем он бросает цветочницам золотые монеты и однажды случайному кучеру ночного фиакра, который жаловался на свою еле волочащую ноги клячу, оставил сумму, достаточную для того, чтобы купить новую лошадь со всей упряжкой.

Странный человек этот господин Бальзак! Его не всегда понимают даже близкие друзья. Один из них, Жюль Зандо, известный беллетрист, встретил своего друга, недавно вернувшегося из деревни, где он запоем писал «Евгению Гранде». Торопясь сообщить парижские новости, Зандо стал рассказывать о тяжкой болезни дряхлой старушки, дальней родственницы Бальзака, чья смерть могла принести его другу немалое наследство. Бальзак слушал не прерывая, но наконец вздохнул и, хлопнув приятеля по плечу, заметил, не выходя из состояния глубокой задумчивости: «Всё это так, но вернемся к действительности, поговорим о Евгении Гранде!»

Альфонс Карр, встретив писателя как-то на улице, стал неумеренно восторгаться только что появившейся его книгой.

— Ох, друг мой, — возразил Бальзак, — как я тебе завидую…

— Почему? — удивился Карр.

— Ты не автор этой книги и можешь говорить о ней всё, что думаешь. Я же, к сожалению, связан по рукам и по ногам. Хвалить — неловко, разбранить — никто не поверит. А молчание все примут за гордость.

Другой современник рассказал еще более удивительный случай.

Однажды, при разъезде со светского раута, он предложил Бальзаку место в своей карете. Бальзак, обычно путешествовавший пешком, согласился охотно. Прежде чем лошади тронулись с места, он вдруг наклонился к соседу и с обычной своей таинственностью прошептал ему на ухо:

— Только, дорогой мой, одно условие…

— Какое же?

— Пусть кучер отвезет нас сначала к вашему дому. Я не хочу вслух сообщать своего адреса.

Привыкнув к чудачествам приятеля, хозяин экипажа ничуть не удивился. А когда расставались, он дал распоряжение кучеру отвезти господина Бальзака, куда тот укажет.

Утром кучер рассказал, что, немало покружив по Парижу, он ссадил наконец странного седока на пустынной площади. Тот наотрез отказался от возможности подъехать ближе к дому, очевидно не желая и здесь открывать своего адреса.

Через несколько дней приятели вновь встретились в шумном обществе.

— Я должен принести вам свои извинения, — сказал Бальзак. — Вы могли подумать, что я и от вас скрываю свое местопребывание. Но я действительно не мог в ту минуту вслух назвать своей улицы или позволить вам сделать это.

На лице собеседника изобразилось удивление.

— Потому, — продолжал Бальзак, — что нас могли услышать. Вы заметили этого подозрительного старика с яйцеобразным черепом у самой дверцы нашей кареты? Он так странно горбился под своим плащом.

— Позвольте, да ведь это наш общий приятель скульптор Н. Он тоже был в салоне графини С.

— Боже мой, — вздохнул с облегчением Бальзак. — А я был уверен, что это старый скряга Гобсек! И мне показалось, что я ему должен сумму, которой никогда не в состоянии заплатить!

Да, странный человек этот господин Бальзак! И Париж на каждом шагу был для него городом неразрешимых тайн и загадок. А всё, вероятно, потому, что он уже давно переступил границу выдумки и действительности и населил город призраками своего воображения.

«Доктор социальных наук», как называл его Энгельс, он не выдумывал своих героев, а находил их там, где они действительно были… или должны были быть.