Шкатулка памяти — страница 23 из 26

тил Пушкин.

Анна Петровна подошла к роялю, на котором горели две свечи. Другого огня не было, и лунный свет широко лился из открытого окна. В саду слабо попискивала какая-то ночная птица, пахло цветущими липами. С берегов пруда доносилась слабая, то и дело замирающая трель лягушек.

— Что же вам спеть? — просто спросила Анна Петровна. — Нот у меня с собой действительно много, и почти все они на слова Пушкина. Ну вот хотите это?..

Пушкин сидел в самом темном углу и, подперев голову рукой, не отрываясь смотрел, как легкие пальцы Анны Петровны перебирали клавиши. Вот она подняла голову, вздохнула, и первая взятая ею нота, спокойно и ровно вырастая, поднялась, поплыла и закачалась, как цветок на гибком стебле. Ее мягкий голос, казалось, пел в нём самом, в его груди, и от этого нежной и сильной болью сжималось сердце. Боже, какой грустной была до сих пор его кочевая молодость! А ведь есть где-то и счастье, и покой, и радость широко льющегося свободного звука.

Анна Петровна взяла последний аккорд и откинулась на спинку кресла. Теперь Пушкин видел ее в профиль. Падающий на плечи локон золотился в мягком отсвете свеч. Страстная, горячая задумчивость лежала на ее тонко очерченном, почти прекрасном лице. Зашумели аплодисменты, шепот восхищения пробежал по комнате.

— А теперь «Черную шаль»! «Черную шаль»! — послышались возгласы со всех сторон.

— Нет! — решительно сказала Анна Петровна. — Этого петь я не буду. Я лучше спою вам из «Цыган». Слушайте. «Песня Земфиры». — Лицо ее вспыхнуло дерзким и молодым огнем. Потом матовая бледность покрыла щеки, и только глаза разгорались всё ярче черным, недобрым блеском. Какая-то долго сдерживаемая, пленная сила рвалась наружу. Пушкин не узнал собственных стихов. Ему стало и сладостно, и жутко.

Старый муж, грозный муж…

Анна Петровна встала, порывисто захлопнув крышку рояля. «Еще, еще!» — просили отовсюду, но она только улыбалась в ответ и отрицательно качала головой. Пушкин подошел к ней и, целуя ее пальцы, сказал тихо, так, что услышала только она одна:

— Можно ли забыть, как вы были прекрасны!..

*  *  *

Вся неделя в Тригорском прошла под знаком Анны Керн. Ей предстояло быть недолгой гостьей, и потому все игры, праздники, прогулки устраивались, казалось, только для нее. Пушкин повеселел. Был шумен и резв, как и прежде. Как-то он пригласил всех тригорских к себе в Михайловское, и ни для кого не было тайной, что всё это затеяно им ради Анны Петровны. Няня испекла пирог с морковью, выставила две бутылки черносмородинной домашней наливки. Гости заполнили смехом и шумной беседой просторные и пустоватые комнаты отцовского дома. Разъехались уже далеко за полночь. Пушкин верхом провожал осиповские коляски до трех сосен и долго еще махал шляпой, прислушиваясь ко всё удаляющемуся конскому топоту.

Анна Петровна уезжала на следующий день к вечеру. Александр Сергеевич подошел в самую последнюю минуту. Прощаясь, он передал Анне Петровне свежий оттиск одной из песен «Онегина» и на глазах у нее сунул листик бумаги в неразрезанные страницы.

— Прочтите это, когда будете уже далеко! — сказал он серьезно и грустно. Она поблагодарила его молчаливым и тоже грустным взглядом. Тройка тронулась. Загремел колокольчик. Пушкин, не оборачиваясь, зашагал в поля.

Дома ему не работалось. Мешала луна, которая так и лезла в самые окна. Он вздохнул, отодвинул рукописи и вышел в сад. Мягкий лунный свет пятнами лежал на остывающих дорожках. Старые, еще ганнибаловские липы смыкали над ним свой темный прохладный свод. Сад казался безмолвным, таинственным, и нельзя было узнать самых знакомых мест. В самом деле, всё как-то преобразилось, стало иным. Да и он, разве такой он, каким был еще так недавно в патриархальном осиповском кругу! Вчера они шли с нею по этой же самой аллее, далеко отстав от гостей. Было так же темно, тихо и лунно. Узловатые старые корни пересекали заросшую тропинку. Оба они спотыкались на каждом шагу, и он раза два подхватил слабо вскрикнувшую от страха Анну Петровну. И казалось ему, что идут они — нераздельно, неразлучно — через темный лес жизни давно-давно и обязательно выйдут на залитую луной опушку. А в душе пела несмолкаемая мелодия, та самая, которая потом в одиночестве, ночью, залила мягким светом возрождения, свободы и счастья его порывисто набросанные стихи, которые можно написать только раз в жизни:

… И сердце бьётся в упоеньи,

И для него воскресли вновь

И божество, и вдохновенье,

И жизнь, и слезы, и любовь,

*  *  *

Уехала Анна Петровна, и только редкие ее письма напоминали Александру Сергеевичу о пережитом. Снова мирная тишина Тригорского обступила его душу. И сестры, и Прасковья Александровна простили ему великодушно дни увлечения гостьей, пролетевшей как комета в псковской глуши. Возобновились шарады, горелки, и «путешествия в Опочку, и фортепьяно вечерком». Но невесело было у Пушкина на душе. Иные заботы тревожили его. С наступлением осени он вновь принялся за горячую работу, а всё не находил в ней покоя. Чаще и чаще вставали перед ним морозная Сенатская площадь и тени друзей, которых повезли в глушь Сибири казенные фельдъегерские тройки. Что-то будет с ним самим? Мрачная фигура императора Николая заслонила свет, словно опустили полосатый шлагбаум, преграждая дорогу вольнолюбивой мечте. Нищие крепостные поля России безмолвно мокли под серым осенним дождем. Выпал первый снежок, — осень в этом году была ранняя, — но и он не развеселил душу. Холодно и одиноко было в пустом воздухе. Пушкин целыми неделями не навещал своих соседей, снова переселился в нянину избушку и упорно работал.

Однажды прискакал в Тригорское посланный Ариной Родионовной паренек из Михайловского. Он сообщил поразившую всех новость: утром подкатила к няниному домику бойкая казенная тройка, и усатый фельдъегерь увез с собой ошеломленного Александра Сергеевича, не дав ему и часа собраться в дорогу. Няня была в отчаянии, плакала весь день, не знала, что и подумать. Невесело приняли эту новость и в тригорском доме. Следствие по делу декабристов всё еще продолжается, и хотя новый царь уже в Москве, готовится к коронации, но всем известно, что он и там каждый день принимает с докладами ставшего теперь всесильным шефа жандармов графа Бенкендорфа. А списки пушкинских запрещенных стихов находят у заподозренных при каждом обыске. Как бы самому Пушкину не ответить за них перед Николаем!..

Прошло несколько тревожных дней, пока почта не принесла пушкинской записки, торопливо набросанной на пути, во Пскове. Выяснилось немногое: везут в Москву, а что дальше будет — никому неведомо…

*  *  *

Прасковья Александровна Осипова стояла у окна. в сумрачном похолодевшем зале и глядела, как кружатся на дворе редкие снежинки. Лохматая ворона присела, нахохлившись, на оголенный сучок березы. За воротами во все стороны света расстилалось бескрайнее снежное поле, и ветер, крутясь, завивал по нему легкую поземку. Всё было бело кругом, и чернела одна только дорога, пустынная и скучная, убегая куда-то по пологим холмам. Прасковья Александровна вздохнула и отошла к дивану. Там, прижавшись в угол, закутанная в оренбургскую шаль, сидела, поджав под себя ноги, необычно притихшая Евпраксия. Анна Николаевна перебирала ноты на фортепьяно, и по тому, как дрожали ее пальцы, видно было, что она вот-вот расплачется. Никто не говорил ни слова. Скучно стало в доме без Пушкина. Где-то он теперь и что с ним? Неужели опять в дорогу дальнюю, бесконечную, может быть, самую дальнюю, какую только приходилось совершать? Что за беспокойная, трудная судьба у этого человека! Где же, когда найдет себе отдых его горячее, неуемное сердце? Что сулит ему новая перемена в жизни? Неужели всё то же — вечное скитанье?

И, словно отвечая на общие мысли, Анна Николаевна откинула крышку фортепьяно и тронула клавиши. Робкий и неуверенный звук пролетел по зале. Но вот уже взяты первые аккорды, крепнет голос, и мелодия одинокого зимнего странствия на тройке, с глухо звякающим колокольчиком, с песней дремлющего ямщика, растет, развертывается, льется, убегая вдаль, как бесконечный снежный путь…

Сквозь волнистые туманы

Пробирается луна,

На печальные поляны

Льет печально свет она.

По дороге зимней, скучной

Тройка борзая бежит.

Колокольчик однозвучный

Утомительно гремит…

Её письма


Легенда для пушкинистов

Комната, похожая на закоулки общественной библиотеки: темные проходы между сквозными полками, какие-то еще не разобранные связки на полу, обрывки бечевок под ногами, столы, сплошь заваленные книжной рухлядью, пыль всюду, куда ни прикоснешься. Успокоительная, ничем, кроме тиканья часов, не нарушаемая тишина. В темном углу — оазис мягкого кабинетного света из-под зеленого абажура настольной лампы. За огромным, чисто прибранным столом, где каждая мелочь лежит на привычном месте, в мягких покойных креслах сам хозяин — плотный, невысокий человек с острыми, словно ощупывающими собеседника глазами. Седоватый хохолок придает ему комическое сходство с суетливой наседкой. Он стремителен и резок в движениях. Руки его, привыкшие перебирать книжные листы, ни минуты не знают покоя. Он весь словно налит ртутью, столько в нем неугомонной жизни, жадного и ненасытимого интереса. В нём,несомненно, есть что-то от природного француза, хотя и живет он на Петроградской стороне, на Лахтинской улице, в комнатах, загроможденных русскими журналами девятнадцатого века, и давно уже прославлен как самый беспокойный из пушкинистов.

Это Николай Осипович Лернер, или, как он именует себя сам: «старый литературный пират с чутьем гончей и хваткой гиены».

— Вот здесь, — говорит Николай Осипович, лукаво поглядывая на меня и выдвигая длинный ящик, туго набитый глянцевитыми кусочками картона, — вот здесь я в одну минуту могу отыскать нужную справку. Допустим, вы заинтересовались отношением Пушкина к Вольтеру. Пожалуйста, тут у меня занесены все места, где Пушкин говорит о Вольтере. Нужен вам Пушкин как гастроном — вот вам соответствующая карточка. Хотите знать, как он одевался и у кого шил свои жилеты, — и это уточнить не составит никакого труда. В любую минуту, по требованию любой редакции я могу написать статью о том: курил ли Пушкин? Был ли он рыболовом? Сколько раз пришлось иметь дело с Бенкендорфом? По поводу одного «донжуанского списка» я мог бы напечатать почтенный том самых исчерпывающих сведений. Хотите, я перечислю по пальцам всех посетителей салона Голицыной? Хотите, с точностью пройдохи-приказчика расскажу вам о всех угодьях и доходных статьях хозяйства Осиповых? Может быть, вас интересует послужной список отца Кюхельбекера или заграничные маршруты Василия Львовича? Ни одной мелочи пушкинской эпохи не оставляю я в пренебрежении. Все они нужны для того, чтобы знать, кто такой Пушкин. «Мелочи в жизни занимают большое место», — сказал Анатоль Франс. Я проследил жизнь Пушкина из месяца в месяц, часто даже изо дня в день, когда писал свою работу «Труды и дни». Но я был в то время наивный питомец Одесского университета. Теперь я сделал бы э