Шкатулка сновидений — страница 17 из 36

Он похлопал меня по плечу своей мясистой, наманикюренной рукой.

— Ну что ж, мой мальчик! Мы готовы? И я пошел за графом.

Бальный зал оказался действительно огромным. Что удивило меня: ведь, несмотря на претенциозное название, замок Флюхштайн представлял собой всего лишь большую виллу. Высокие, до полу окна закрывали багряно-персиково-розовые портьеры с золотыми кисточками; с потолка спускалась внушительная электрическая люстра, кроме того, вся комната была уставлена свечами в затейливых серебряных подсвечниках; в одном конце зала возвышался помост, с обеих сторон убранный цветами, а рядом стоял маленький столик красного дерева, и на нем — бокал с водой. Здесь собралось множество народу — кажется, не осталось ни одного свободного места — и когда я вошел, сопровождаемый графом Вильгельмом, чья рука по-прежнему фамильярно покоилась на моем плече, я услышал громкое гудение оживленных разговоров.

— Только послушайте! Они охвачены лихорадкой ожидания! — прошептал мне граф.

Пока мы неспешно шествовали к помосту, вся аудитория поднялась и начала аплодировать. Я чувствовал, как в меня впиваются мириады глаз: любопытные глаза и пытливые взгляды, глаза, сияющие алчным предвкушением, холодные и жесткие взгляды, скептические, завистливые, тяжелые, и осуждающие, и даже бессмысленные. Кое-где я заметил в них немного теплоты, и начал искать Адельму. Конечно же, она была здесь — в самом первом ряду, рядом с доктором Фрейдом! С другой стороны от доктора сидел Малкович, и когда он уставился на меня, я понял, что это и есть самый враждебный взгляд.

Мы повернулись к аудитории. Граф помахал, чтобы все садились. Через несколько мест от Адельмы расположилась массивная, неряшливая женщина — жена архиепископа — заставившая меня подписать ее грудь. Рядом с ней восседал лысый толстяк со странно развратным взглядом — по-видимому, сам архиепископ, хотя на нем не было ничего даже отдаленно напоминающего сутану.

— Леди и джентльмены! — крикнул граф. — Высокие гости, друзья, любители культуры! В этот вечер мне выпала необычайная честь представить вам молодого человека, чьи академические знания и профессиональная репутация делают любые мои вступительные слова совершенно излишними!

Новый взрыв аплодисментов. Граф Вильгельм подождал, пока они стихнут. Излишни его слова или нет, но он явно намеревался их произнести. Я не сомневался, что графа восхищало звучание собственного голоса.

— То, что он согласился — скорее, даже снизошел! — до выступления перед нами по такому воистину благоприятному стечению обстоятельств, есть проявление не только его удивительной скромности, его человечности — да-да, именно человечности! — но и знак беспрецедентной любви к нашему прекрасному городу. Да, в виду необъятной ширины и сложности его достижений, присутствие сегодня здесь являет его совершенным эталоном снисхождения — я бы даже сказал, самоуничижения! — и милостивого расположения.

Я подумал, что речь графа достигла высшей степени смехотворности, и тут он прервался, чтобы передохнуть; потом граф повернул голову, и я отчетливо услышал, как, глядя на кого-то в первом ряду, он прошептал:

— Думает, что он — Господь Всемогущий, а все остальные — дерьмо!

Затем моментально, не переводя дыхания, граф продолжил:

— Действительно, и где еще искать такую бесконечную доступность возвышенного, как не в Царстве Божием? Его неземная величественность, его печальная, отстраненная стать, его гений, непостижимо далекий от всего обыденного — все это он добровольно отринул…

Я почувствовал, что засыпаю. Я не мог сопротивляться облаку наркотической дремоты, теплому свету горящих свечей, подкравшемуся ко мне, пока граф бубнил свой нелепый гимн. Я пребывал в этих странных предельных землях между сном и бодрствованием — между сознанием и комой — где различия смешаны, границы стерты, и все становится не просто возможным, но и, согласно законам фантазии и желаний, вероятным. И здесь я неожиданно встретил Адельму — гибкую, прелестную, похотливую и… совершенно обнаженную. Она поцеловала меня, ее губы тронули мои, и я ощутил прикосновения блуждающего, нежного, розового язычка. Мои дрожащие руки накрыли ее восхитительные груди с напряженными, набухшими сосками…

«Как ты смеешь! — воскликнула она и отпрянула. — Кто дал тебе право прикасаться ко мне? Ты, грязное животное! Как я тебя ненавижу, как я тебя презираю!»

Внезапное смущение и замешательство тут же сменились сладким, всеобъемлющим пониманием.

«Мои оскорбления по-прежнему возбуждают тебя? — прошептала она. Потом посмотрела вниз, на мою трепещущую, пульсирующую плоть. — Думаю, что да!»

Когда я извергся в нее, она откинула голову назад и застонала:

«Ты, непереносимый ублюдок… нет, остановись, пока еще не поздно… о, прекрати это! Ты знаешь, что это омерзительно, знаешь, что мне тошно от твоей пульсации внутри!» — тут Адельма захихикала, и, чем крепче мы прижимались друг к другу, тем громче становился смех, разливался по ландшафту моих мыслей, набирал силу, пока не начал исходить не из бледного, тонкого горла Адельмы, а из пяти сотен грубых, охрипших глоток. На меня накатывала волна смеха — ломкого, неискреннего, лишенного утонченности и изящества — и, резко тряхнув головой, я, кажется, пришел в себя. По-видимому, граф Вильгельм только что пошутил. Быть может, на мой счет? Что ж, этого я никогда не узнаю. Смех стих, и пришла моя очередь. Граф лучезарно-выжидающе улыбался. Поднявшись на ноги, я взглянул на доктора Фрейда, сидевшего рядом с Адельмой в первом ряду этой «бальной аудитории»; он ободрительно кивал.

Я прочистил горло и начал.

— Леди и джентльмены! Перед своим сегодняшним выступлением сегодня я хочу провести небольшой эксперимент. Или, быть может, стоит назвать это сравнением? Искусство пения йодлем, или улюлирования, если использовать один из технических терминов, к сожалению, пришло в печальный упадок по сравнению с тем временем, когда оно впервые было вызвано к жизни, благодаря пробным опытам и робкому психологическому любопытству…

Доктор Фрейд что-то шипел, но я не мог разобрать его слов.

— …самим зародышем человеческой цивилизации, — закончил я, очень довольный своей тирадой, но тотчас увидел, что доктор медленно качает головой. — Цели улюлирования многочисленны и разнообразны: выражение радости, предупреждение, скорбь и, конечно же, с относительно недавних пор, музыка. Музыкальные, мелодичные, модальные переливы… сладкозвучное бормотание…

Доктор Фрейд снова зашипел:

— Сравнение, идиот! Техника!

Я исподтишка взглянул на него. Он кивал.

— Дамы и господа! И именно как музыка это искусство подверглось упадку, о котором я упоминал. Чтобы продемонстрировать вам особенности моей техники, я хочу попросить вас самих попробовать немного поулюлировать.

В зале возникло оживление.

— По-своему, в вашей собственной манере, используя ту технику, которая покажется вам наиболее естественной — потому что, несмотря на ожесточенные споры по этому поводу, я отрицаю существование способа de rigeur[44] — попробуйте спеть йодлем. Будьте терпеливы друг к другу, а я буду терпелив к вам. Когда вы продемонстрируете печальные проявления упадка, я покажу вам пример чистого, совершенного искусства.

Секунду или две царила полная тишина. Впервые за все выступление я ощутил, как нервная щекотка подбирается к моему желудку. Затем откуда-то с задних рядов раздался крошечный, пронзительный, пробный, дрожащий звук.

— Превосходно! — провозгласил я, pour encourager les autres[45]. — Смелая попытка!

В нескольких рядах от меня женщина в блестящем вечернем платье, неблагопристойно узком для ее роскошного бюста, вытянула вперед голову — точно агрессивная индюшка, подумал я — и закатила глаза. Затем она испустила потрясающий вибрирующий вопль и даже умудрилась продлить его на несколько мгновений, прежде чем откинулась назад, багровая и задыхающаяся.

— Восхитительно! — воскликнул я. — Это в первый раз?

Она решительно кивнула, явно оглушенная собственным достижением, потом хихикнула, уловив в моем вопросе сексуальный подтекст.

Один за другим, целая аудитория, ободренная моими похвалами, обильно расточаемыми первым храбрецам, втянулась в эксперимент. Все началось крайне осторожно — дрожащие коллективные вокальные толчки, словно бесчисленные пинг-понговые шарики, подскакивающие на водяных струях. Я улыбался и одобрительно кивал, указывая на одного-двух особенно активных йодлыциков. Однако, вскоре их уж не требовалось подбадривать: жаждая признания или не желая быть превзойденными — а может, и то, и другое — все собравшиеся начали завывать. Энергичность попыток вызывала у меня беспокойство, но я не видел способа их остановить. Звук возрастал, подобно наступающей приливной волне, отдельные, вначале диссонировавшие голоса сливались в единый хор с фантастически гармоничной основой — густой, точно первобытная грязь, пронзающей, словно заточенное лезвие. Он набирал силу и вибрацию, и, взглянув наверх, я заметил, что люстра начала дрожать. Люди поднялись с мест — я сам непроизвольно вскочил — их рты были широко раскрыты, зубы выдавались вперед, язычки колебались, вены напряглись, головы дрожали, глаза выпучились. Шум стал почти пугающим. Волна за волной, он обрушивался на меня. Чей-то йодль превратился в слабый крик. Я в отчаянии зажал уши. Это напоминало оргазм. Взглянув на Адельму, я подумал, что она действительно его испытывает: голова откинута назад, глаза закрыты, щеки пылают; руки вцепились в груди, ноги широко раскинулись, юбка задралась. Ее рот, даже превратившись в распахнутую дыру, оставался по-прежнему прекрасным.

— Дамы и господа! — крикнул я, но мой голос потонул во всеобщем вопле. Что, черт побери, мне теперь делать? Я поднял руки и помахал ими в воздухе. Безрезультатно.

— Довольно, довольно!

Казалось, сам пол под моими ногами вибрирует и движется. Землетрясение? Или — о да, конечно же! — более глубокий, глухой звук, приближающийся, полный опасности?