— Так какого черта вы предложили ее?
— Слушайте, я слишком замерз и слишком зол, чтобы петь!
— В таком случае, — задумчиво предложил доктор Фрейд, — может быть, поможет, если я расскажу вам о себе? В конце концов, возможно, нам предстоит пройти вместе немалый путь, и совсем не лишним будет получше узнать друга. Что вы на это ответите?
— Вам не удастся получше узнать меня, — ответил я, — пока я сам не выясню, кто я такой!
— Не пытайся впечатлить нас своей мудреной гомосексуальной логикой! — проворчал Малкович, с пыхтением, по колено в снегу пробираясь через высокие сугробы.
— Итак, значит, ничто не мешает вам познакомиться со мной поближе? — вопросил доктор Фрейд.
— Полагаю, что нет.
— Ну, тогда начнем. Надеюсь, мой рассказ поможет нам скоротать время и забыть о холоде.
— Мне все равно, — заметил я, пожимая плечами. — Мои уши уже замерзли до бесчувствия, лицо заледенело, яйца съежились и скоро превратятся в ледышки, а от ног осталось лишь смутное воспоминание. И что за дело, если мне придется выслушать вас? Еще одна пытка, в добавление к уже имеющимся.
И пока мы брели сквозь снег и ночь, доктор начал свое повествование.
— Я родился в Вене в 19.. году, четвертый из двенадцати детей — шестерых мальчиков и шести девочек, пять из которых, к несчастью, умерли в младенчестве. Моя несчастная мать, истощенная непрерывной работой как гинекологического, так и домашнего характера, скончалась при родах двенадцатого ребенка, которого назвали Маркус-Элиша, в честь прадедушки по отцовской линии. Теперь он знаменитый таксидермист, проживающий где-то в Швейцарии и по-прежнему занимающийся своей практикой, несмотря на солидный возраст в семьдесят один год. Быть может, вы читали — эту историю опубликовали несколько специализированных европейских журналов — о недавнем предложении, поступившем к нему от султана Башвара и заключавшемся в обработке и установке на пьедестал из чистого золота любимой наложницы его светлости. Мой брат разработал весьма эффективный метод (для него требуются некоторые редкие и дорогостоящие ингредиенты экспериментального — а, следовательно, непредсказуемого — характера), позволяющий сохранить естественное сияние цветущей юной кожи. Султан знал об этом достижении и чрезвычайно желал испробовать искусство Маркуса-Элиши на теле наложницы, умершей в нежном возрасте девятнадцати лет, по причине — если, конечно, верить перешептываниям евнухов — излишней страсти со стороны его светлости. Увы, заказ отменили, когда выяснилось, что ни мой брат, ни его близкие помощники не могут работать с наложницей, не поддавшись сексуальному возбуждению, и тревожащие случаи некрофилии привели к разрыву контракта. Я упомянул Маркуса-Элишу исключительно потому, что из всех отпрысков семейства Фрейдов, доживших до зрелого возраста, только мы с ним, так сказать, «что-то из себя представляем».
Младшие поколения нашего рода всегда отличались врожденным стремлением к состязанию и достижению цели. Почему — мне неизвестно, я могу только предположить, что это инстинктивная реакция на долгую, полную гонений историю, сопряженная с тем фактом, что мы, судя по всему, самые одаренные люди на свете. Ученые, артисты, писатели, математики, поэты, торговцы и — неизбежно! — врачеватели человеческого сознания в избытке встречаются среди нас. Каждый ребенок наследует понимание жизненной важности успеха, взлелеянное в сердце семьи и вплетенное в защитное чувство рода. «Если мы рождены для гнета и гонений, — говорят наши отцы своим сыновьям (от дочерей обычно ждут меньшего), — мы должны также стать борцами и героями». Что ж, мой брат Маркус-Элиша и я твердо следовали этим словам.
Правда, моя сестра Ханна была довольно одаренным музыкантом и играла в струнном отделении Штутгартской филармонии, но позже она вступила в эзотерическую каббалистическую секту, призывавшую своих членов к опасным аскетическим мероприятиям — например, к частым постам и жестоким епитимьям, налагаемым на себя. И во время такой епитимьи — сейчас неподобающие время и место для описания ее характера — бедняжка Ханна повредила лоно и не могла больше правильно держать свой инструмент, не испытывая при этом мучительной боли. Как-то раз она потеряла сознание во время исполнения Меркенбергеровской «Интерлюдии в фа-минор» — от боли, не от скуки — и была вынуждена уйти из филармонии. С тех пор Ханна никогда не играла на виолончели и протянула еще два года. Мой отец так полностью и не оправился после ее смерти, он все чаще уединялся в своем кабинете, питаясь исключительно баклажанными оладьями и проклиная Бога, в которого несчастный больше не верил.
Единственный оставшийся в живых представитель семьи — это Самуэль, который, насколько мы с Маркусом-Элишей можем судить, впустую потратил свою жизнь. По какой-то ему одному ведомой причине, Самуэль решил стать художником, и отец поддержал эту блажь, оплатив его учебу в Мюнхенской Академии изящных искусств. Я подозреваю, что большую часть времени Самуэль соблазнял молоденьких студенток — по крайней мере, хорошеньких — а ближе к концу обучения пребывал в многодневных запоях. Неудивительно, что он остался без диплома и следующий десяток лет перебивался малеваньем посредственных портретов невыносимых представителей среднего класса, чьи финансовые возможности более чем соответствовали социальным амбициям, а вот с родословной не сложилось. Самуэль рисовал младших прелатов, мечтающих о епископстве, которого им никогда не видать, производителей средств личной гигиены, популярных романистов-романтиков, пытающихся писать литературу, и тому подобных людишек. Он мог бы и сейчас влачить столь же жалкое существование, если бы в один прекрасный день Самуэлю не заказали написать портрет принцессы Амафальды Швайгбрюннер-Донати: ее муж, принц Ханс-Генрих, хотел сделать жене подарок по случаю ее сорокалетия. Так как это должен был быть сюрприз, портрет рисовался не с натуры, и принц дал моему брату маленькую фотографию, сделанную во время семейного отдыха в замке Брюггенсдорф; на обратной стороне фотографии принц написал «seduta su cavallo»[4], но Самуэль, чьи познания в итальянском весьма и весьма ограничены, сделал вывод, что ее высочество хочет видеть свою жену сидящей на кочане капусты. Картина — превосходный портрет принцессы Амафальды, сидящей на корточках, зажав между бедрами маленький кочан капусты, и с удивленным выражением на лице — был выполнен в срок, и в ярости отвергнут. Однако, какой-то необычайно проницательный делец из Парижа — его звали Боттард — купил портрет и выставил его в женевской галерее, где он немедленно произвел сенсацию. Самуэлю приписали открытие нового направления сюрреализма — melange[5] метафизического лиризма Шагала[6] и псевдоорфизма Делоне[7] — и внезапно на него посыпались заказы от различных людей, желавших быть изображенными в le style nouveau Ugumesque[8] (как это быстро окрестили) и готовых выложить большие деньги. Честно говоря, благодаря этим заказам Самуэль процветал последующие тридцать три года, потому что, закончив портрет герцога Рафландширского в натуральную величину, написанный исключительно в голубых тонах и изображающий его светлость в обнаженном виде в обнимку с гигантским ультрамариновым огурцом, мой брат больше не прикасался к кисточке. Он по-прежнему живет на своей вилле на Гранд Канарах, в возрасте девяноста восьми лет пытается совращать хорошеньких женщин, а по субботам напивается до бесчувствия. Должен с удовольствием отметить, что все наши контакты сведены до минимума.
Я решил стать психиатром, чтобы досадить моему отцу, но вы уже, наверное, догадались об этом. Видите ли, к моменту моего рождения другой Зигмунд Фрейд уже стал предметом общественного порицания и тайного уважения: его ненавидел человек-с-улицы, возмущенный и напуганный теориями инцеста и отцеубийства, зато им восхищались ученики, многие из которых называли Фрейда новым — или даже истинным — Иисусом Христом. В то время как Иисус основывал свои проповеди на главенстве человеческой души, Фрейд предлагал свободу путем разоблачения самого понятия «души» как опасной иллюзии, обнажая подлинные веления и импульсы, что таятся во мраке, окружающем наше хрупкое сознание. В этом смысле Фрейд уподобился древним гностикам[9], чье главное изречение: gnothi seauton — познай самого себя. На место греха Фрейд поставил неведение, на место спасения — самопознание… точно так же делает вся осмысленная психология.
Мой отец твердо стоял на стороне человека-с-улицы и назвал меня Зигмундом исключительно для того, чтобы продемонстрировать миру, что может существовать второй Зигмунд Фрейд, не такой безнадежно ужасный, как первый; для отца это был вопрос уравновешивания и — в меньшей степени — возвращения уважения к нашему роду. Для меня же, как я уже говорил, это стало просто делом принципа. Отец хотел, чтобы я занялся музыкой — действительно, как вы могли предположить из трагической истории с моей несчастной сестрой, музыка была постоянной страстью нашей семьи. Сам отец в молодости написал монографию о «Четырёх песнях (17-й опус)» Иоганнеса Брамса[10] и зарекомендовал себя как талантливый композитор-любитель, выиграв несколько второстепенных призов за свою музыку на цикл стихотворений Резенскройца. «Der Fluß» в исполнении Анны-Марии Хайсенбаум имел шумный успех на третьем Международном фестивале современных исполнителей романсов в Зальцбурге. Я склоняюсь к мысли, что мой отец, несмотря на суровый патернализм, с которым он исполнял обязанности главы семьи, в глубине своей души был сентиментален; скорее всего, первое привлекалось для сокрытия последнего.
Не сомневаюсь, что, художественно выражаясь, сам он назвал бы себя романтиком, но его музыка прекрасно подтверждает мою точку зрения. Видите ли, сентиментализм является смертельной болезнью всего искусства, он ослабляет, подрывает и опошляет. Вы должны знать, что в этом величайшая слабость конца девятнадцатого века, и именно поэтому произведения того периода столь плачевны. Истинный романтизм действует в первую очередь на воображение и представляет собой реакцию на ограничения, наложенные классицизмом на себя, то есть стремится к самобытности и свободе. Сентиментальность же — всего лишь сознательная стимуляция чувств, и конечный ее результат непременно демонстрирует обесценивание оригинальности и подменяет свободу избыточностью. Все сентиментальное второсортно, дешево и слащаво. Боюсь, что такими были и музыкальные сочинения моего отца, благодаря чему они, несомненно, завоевывали многочисленные призы.