«Зачем не так, – отвечал он мне. – Взять, к примеру, того же коника. Разный он, коник. Тот породой берет, тот резвостью, а иной в масть пошел. Залюбуешься. А – издохли да полежали в бурьяне, растащили коников шакалики – одни только зубы валяются. И какой они все там породы, где масть да резвость – неясно. Всевышний всех уравнял».
«Плачевно, Берды, плачевно. Выходит, что Бог-то – Он смерть сама есть?»
«Смерти нет», – сказал собеседник.
С надеждой я поглядел на него. Руки сторожа были смуглы, будто обуглены.
«Да полно, неужто нет?»
«Зря болтают. У нас на Востоке старые люди правильно говорят. Мало-мало пожил, мало-мало смотрел – много видел, а смерти не видел: якши[35]. А умер как бы – совсем не смотрел, совсем ничего не видел: совсем якши». Он говорил не мигая. Он говорил: «Ты ли, я ли, в Аллахе ли, во Христе – возгордились, проштрафились перед Господом, так что даже и смерти нам нет, милок, – не заслуживаем».
«Дивно, дивно вещаешь! – я возражал. – Вот это я понимаю, вот это по-нашему! Да знаешь ли, Кербабаич, какую ты веру в меня вселил!»
«Наливай», – сказал он спокойно.
Я налил, сияя. Часы колокольни заколотили полночь.
«Да здравствует бытие!» – прозвучал мой тост.
«Вот именно», – подтвердил Кербабаев и выпил, не унижаясь до жестов.
И я восхитился им.
«Едут, едут!» – с губами, обветренными, словно у маремана дальнего плаванья, вбежал Брикабраков.
Завсегдатаям Новодевичьего кладбища издавна примелькалось непримечательное, под черепичной кровлей строение при южном въезде на Новый двор. Сторонне догадываться, чем служило это строение по преимуществу, было бы безуспешно. Сказать напрямик, то была отнюдь не сторожка, хоть сторож и грел там порою свой ревматический круп. То было и не здание администрации, пусть некоторые служащие элементы и копошились в его кулуарах. Вместе с тем то была и не лавочка мелочной похоронной коммерции, хоть для отвода глаз Вам сбывали там всякую прискорбную мишуру: искусственные растения, саваны, ленты, венки, лопатки для пепла, балетного типа тапочки и т. п. Правда, все это происходило в дневное время. После захода солнца на кладбище наступал комендантский час, лавочка закрывалась и дом начинал выполнять основную функцию – функцию входа на станцию «Новодевичья» нашей совершенно секретной орденоносной конки. А выход со станции находился на Старом дворе, под сводами реконструированной усыпальницы Александра Первого, чье загадочное исчезновение до сих пор не дает нам покою. Туда-то, в невзрачный снаружи и какой-то почти что призрачный, но изнутри изукрашенный изразцами киоск, мы втроем и направились.
Впереди, припархивая, семенил Брикабраков. За ним воплощением столбняка фигурировал Кербабаев. А – с развевающимися на ветру шнурками, шарфом и полами кимоно – я логически заключал процессию. Кимоно было новым и зимним, и зимний и новый с иголочки ниспадал на подворье год. Тропы, которыми мы пробирались, вились. И змеилась, обуживая их, поземка.
Войдя в павильон, мы спустились особой лестницей на платформу и сдержанно поздоровались с некоторыми доезжачими, что уже ожидали там поезда. Позументы их ментиков, козырьки киверов, рельсы конки и фонари излучали золото. Все нервничали и зевали. Шум, который сначала казался лишь разновидностью тишины, – нарастал.
С разухабистым «Хором Охотников» из бессмертного сочинения Шарля Гуно, с лаем псов, с бубенцами, с бренчаньем сбруй, со скрипом ржавых колес, скрипкой Ойстраха, с криками «С новым счастьем!» и с прочими атрибутами новогодней охоты из жерла тоннеля выдвинулись вагонетки. Из них, увешанные амуницией, выходили сенаторы Брежнев и Суслов, Пономарев и Косыгин, Шелепин и Мазуров, Подгорный и Георгадзе, гончие и борзые.
С горьковатой ухмылкой ссыльного я ловлю себя вдруг на том, что глазами ищу в толпе приехавших человека, которого явно в ней не хватает, но быть – не может. Поражен в гражданских правах, он давно уж сюда не ездит, поскольку живет здесь безвыездно, не считая негласных отлучек по банным и другим интимного свойства делам. «Узурпаторы, – думает он о приехавших. – Притеснители». И, гонимый сознанием собственной ущемленности, поворачивается и лишает их своего приятного общества. И, опально лелея обиду, ревниво вслушиваясь в отголоски кладбищенской заячьей травли, бродит древней стеной и гремит ключевыми болванками. Колокольчатый лай собак отзывался девичьим смехом, дразнящим и вздорным.
В час, в начале второго от застав к торговым рядам потянулись нордические обозы с семгой, икрой, капустой и новыми Ломоносовыми. А в третьем рога возвестили отбой, и, делясь впечатлениями, охотники зашагали в трапезную.
Я возвратился в келью. Я тщательно вычистил зубы. Я причесался, прочел «Отче наш» и хотел было кликнуть кого-нибудь из прислуги, чтобы наполнили ванну, как – в который уж в рамках настоящих записок раз – в дверь мою постучали.
«Смелее», – отозвался я Брикабракову, ибо это опять был он.
«Что поделываете?» – возник Оле.
«Перехожу в Рубикон плескалища».
«Повремените».
«А что – разве я кому-нибудь еще нужен?»
«Не скромничайте, Палисандр. Вы – всеобщий любимчик. Вас нынче хватились и обыскались. Все правительство хором кричало ау».
«Оставьте, пожалуйста: я постоянно был в парке, но никакого ау не слышал. Вы вновь сочиняете. Я – отвержен, сослан, забыт. Лай собак – это все, что я слышал».
«Каких собак? Мы ведь охотились на летучек. И кстати, опять недурно. Отменный сезон. Право, жаль, что вас не было с нами. Невероятно жирны. Да и в целом весна что требуется: ручьи, букашки. Впрочем, пора уже действовать. Ежели чувство пристойности в вас еще смущено, то имею открыться в прозрении. То, что вы называете увяданием нравов, нынче проявится в вящей мере, и буде угодно вам наказать порок, возможность к тому представится».
Я обулся. При этом впервые за годы и годы я не прибегнул к услугам сапожного моего рожка, висевшего на гвозде под притолокой. Минуя сарай, у которого зимами регулярно рубили дрова, мы с Оле зашли под навес, где они содержались. Брикабраков рассеял ближайший мрак серной спичкой, и я, покопавшись в груде какого-то барахла, извлек один из тех инструментов, на коих имели обыкновение разгораться иные утра. Решительно отрешен, я заткнул топорище за пояс своего стихаря и подумал: не мир, но меч.
Биограф, доподлинно воссоздавая картину нашего с опылителем похождения, не сочтите за труд описать, как догоревшая спичка – как именно – выпала из руки его, упала на грунт и угасла, шипя. Срок горения был ничтожен, но тем драгоценнее были его мгновения. Берегите же пламя – свое и чужое: творите убористей. Пусть описание остальных событий той ночи можно будет прочесть при свете единственной, может статься последней, спички. В свете моей аскетической рекомендации разрешите запротоколировать похождение в форме скупого оперного либретто.
Акт первый. Зарницы. Подворье. Из трапезной, окна которой выходят на галерею, освещены и распахнуты, слышится гомон охотничьей тарантеллы. Ее сменяет песня восточного толка в исполнении разбитных народных певичек Зыкиной и Пугачевой. Затем начинается беззастенчивый танец чрева Улановой и Плисецкой, который плясуньи выделывают непосредственно на столе. Маскарад рукоплещет и площадно комментирует стати правительственных куртизанок. Граф Брикабракофф и Палисандр, незримо стоящие на галерее, внимательно наблюдают за костюмированной вакханалией, постепенно переходящей в типичную оргию. Некто загримированный под Казанову покидает трапезную. Многозначительным жестом граф побуждает будущего Свидетеля проследовать за ушедшим.
Акт второй. Коридор монастырской гостиницы, нищенски освещенный одною свечой. Оглядываясь, коридором идет «Казанова». Он исчезает за дверью какого-то номера. Из-за портьеры являются Палисандр и граф Брикабракофф. Они останавливаются перед тою же дверью. Граф предлагает Дальбергу наклониться и посмотреть в замочную скважину. Воспитанный в лучших традициях ремесленного училища, Палисандр отказывается. Брикабраков цинично хохочет. «Если вы не посмотрите, – подстрекает граф, – порок никогда не будет наказан». Снедаем внутренними противоречиями, Палисандр наклоняется.
Акт третий. Номер монастырской гостиницы, видимый Палисандром через замочную скважину: главным образом – койка. На койке навзничь лежит обнаженный уже «Казанова». А некто в обличье римской волчицы Акки, подруги рогатого Фавстула, осуществляет массаж. Постепенно из затемнения пружинисто восстает зизи «Казановы», и лоно «волчицы» приемлет его в себя. Символизируя откровенный упадок нравственности, маска спадает с лица массажистки: юный П. узнает в ней неверную себе Ш. Не в силах будучи оторваться от разыгравшейся в номере сцены, П. ревниво нащупывает похищенный инструмент, желая выломать дверь и сломать лед взаимонепонимания. Но тут, пробившись сквозь тучи и тюль, луч все той же луны ложится на затененный прежде лик карнавального «Казановы»: то Местоблюститель Б.
Акт четвертый. Уронив топор, П. поет arioso finale.
«Брежнев, Брежнев!» – жужжа, громоздилось в уме имя Местоблюстителя, пока я бездарно бежал коридором злачной гостиницы, оставляя поле несостоявшейся брани. Так вот почему – запоздало сопоставлял я факты, – вот почему – не без некоторого мазохизма муссировал я свой вывод, израненно рея среди деревьев, – вот почему Ш. зачитывалась его мемуарами, говорил я себе, глядя, как наступает и все никак не наступит утро. А позже, походкою выхухоли мечась по келье, говорил опылителю:
«Преподайте урок. Низложите покровы. Увы, я готов согласиться, что все мы, включая власть предержащих, суть лишь люди с их слабостями. И я вынужден допустить, хоть и делаю это, весь как-то сжавшись, – я допускаю возможность известных увеселений – увеселительных встреч – вечеринок – нескромных настольных канканов. Я даже могу сквозь пальцы смотреть на беспардонности, творимые нашими служащими в бассейнах и ваннах. Но на которую полку сознания мне списать со счетов тот факт, что семейный деятель государственного аппарата, один из немногих поистине чтимых мною кремлян, позволяет себе подобное с передовой массажисткой Дома. И не где-нибудь, а в его пределах, выказывая тем самым элементарное неуважение к зданию пусть и расформированного, но все же монастыря, к его памяти, покушаясь на его новодевичью честь. Я знаю, знаю, формально мадам Хомейни считается личной знахаркой Леонида, и все-таки это мало что объясняет и ничего – ничего! – не оправдывает».