— Обязательно напишу! А ты обязательно ответишь!
Снова побежала.
— Юра! Меня по-настоящему зовут Хильда! Я эстонка! Хильда Эпп! Пиши!
Она исчезла в темном коридоре между составами, мелькнуло в темноте серое пальтишко. А Юра стоял с цветком.
Гудели паровозы, длинно, печально.
* * *
Муравьев входит в булочную и сразу забывает и про булку, и про четвертушку бородинского, которые ему велел купить дед. В булочной, совсем недалеко от Муравьева — сделать шаг, и очутишься рядом, — стоит человек в кожаном пальто и темной шляпе. Он стоит спиной к Муравьеву. Муравьев в первую минуту думает: «Он!» — а в следующую минуту думает: «Не он! Мало ли на свете похожих людей? И похожих пальто много». А потом опять все-таки думает: «Он!» Человек в кожаном пальто покупает хлеб и кладет его в сумку. И тут Муравьев окончательно решает: «Он», потому что человек оборачивается, и Муравьев сразу немного отпрыгивает в сторону.
Старик смотрит на Муравьева в упор.
Потом щурит глаза, хочет что-то вспомнить. Потом перестает щуриться, слегка кивает сам себе — вспомнил. А Муравьев стоит как пригвожденный.
Старик говорит:
— Ну?
— А что — ну? Что я такого сделал-то?
— Вот я и хочу понять, что ты делаешь, чего тебе надо.
Конечно, Муравьев мог бы сейчас выскочить из булочной и попросту удрать. Но что-то удерживает его. Старик выходит из булочной и зовет:
— Ну-ка, ну-ка, пойди сюда.
Они вместе выходят на улицу, старик ведет Муравьева мимо больших домов, мимо почты, аптеки, книжного магазина. Конечно, можно вырвать руку и удрать от этого злого старика, потому что кто его знает, что у него на уме. Но Муравьев продолжает идти с ним. Почему? А потому, что человеку всегда свойственно надеяться. И Муравьев тоже надеется. Он надеется, что злой старик окажется не таким уж злым, если его не злить. И тогда Муравьев сможет узнать, зачем он прислал им всем загадочные письма. Почему пообещал дать планшет, а потом не дал. Что значит Г.З.В. А если Муравьев все это узнает, тогда начнется совсем другая жизнь. И некоторые люди перестанут считать Муравьева каким-то лишним человеком, который только на то и способен, что вытворять всякие глупости.
— Объясняй все толком, — велит злой старик. — Зачем за мной ходишь по пятам? Зачем в дом ко мне ломился? Зачем лазил на мое окно? Зачем дружков подсылал?
Старик спрашивает сердито, а Муравьев хочет все ему объяснить по порядку. Если человека не дергать, а объяснить ему все толково и спокойно, человек перестанет сердиться и возмущаться.
Муравьев хочет все объяснить толково, а произносит вот что:
— Никого я не подсылал, они пошли сами. Разве я могу их послать, они меня и не послушают. А тут вы написали четыре письма про планшет. Ну, я вас и нашел, случайно, конечно. Одна кассирша из булочной сто лет здесь работает и всех в нашем районе знает. Ну, я и стал за вами ходить. И хотел по-хорошему — взять планшет и уйти. А вы кричите на всю улицу.
И тут старик взрывается.
— Что значит — взять и уйти?! Чужую вещь! Знаешь, как это называется?
Он остановился недалеко от своего дома, размахивает руками.
— Да вы бы сами мне его отдали! Вы же сами письма написали! — стараясь его перекричать, вопит Муравьев. — Вас же никто не заставлял писать! Вы сами!
— Письма! Выдумка! Вранье! Кассирша из булочной! Сумасшедший дом!
Муравьев видит, что дело совсем плохо. Очень уж разъярился злой старик. Таким злым Муравьев его еще не видел. Надо уходить, ничего не поделаешь. И все-таки, будто кто-то тянет Муравьева за язык, он улавливает секунду, когда старик сделал короткую передышку, чтобы откашляться, и произносит:
— А планшет? Может, отдадите? Зачем он вам-то?
Тут со стариком начинает твориться что-то совсем неимоверное: он трясет кулаками, он топает ногами, он кидает на землю шляпу.
— Уходи сейчас же отсюда! Пока цел! И больше чтоб не видел тебя!
Мимо проходит старуха, останавливается, качает головой.
— Как не стыдно доводить старого человека до такого состояния? Совсем бездушная пошла молодежь. Это твой дедушка?
Муравьев понял, что надо уходить. Он махнул рукой и пошел. В эту минуту Муравьев решил, что никогда больше не пойдет к злому старику. Даже к этому домику близко не подойдет. Одни неприятности. А неприятностей у Муравьева и так хватает.
* * *
Утром тетя Дуся крикнула под дверью:
— Юра! Не проспи!
— Не сплю, тетя Дуся.
Через три часа ему надо быть на сборном пункте. Вот и он пойдет на войну. Только провожать никто не будет, так уж получилось.
На стуле приготовлен рюкзак, с которым ходил в походы. Мыльница, зубной порошок, карандаш, тетрадь. Он будет писать Лиле. Конечно, можно было взять тонкую тетрадку, ведь война скоро кончится. Но в его ящике, где еще лежали учебники, тетрадки, линейка, в ящике, который он так и не успел разобрать, все тонкие тетрадки были исписанные — по алгебре, по немецкому, сочинения по литературе. «Евгений Онегин — лишний человек». Нашлась толстая тетрадка в клеенчатой черной обложке. Ладно, пусть будет толстая. Он не знал, что и десяти толстых тетрадей не хватило бы ему, такая долгая предстояла война.
Еще есть немного времени, сейчас Юра поставит чайник. И вдруг он увидел на столе цветок в горшке, тот самый, Лилин цветок. Значит, сейчас Юра уедет, запрет дверь, бросит здесь Лилин цветок? Он не мог так поступить. Быстро встал, схватил мешок, взял осторожно цветок и вышел во двор.
— Валентина! Ты дома?
— Открыто, Юра!
В комнате на табуретке стояла керосинка, Валентина пекла оладьи. Пахло чадом. Бабка Михална сидела в углу и вязала серый длинный носок.
— С цветком пришел, кавалер.
— Юра! Цветок принес! — радостно улыбается Валентина. — Ой, сожгла! — Валентина погасила керосинку.
Юра говорит, стоя на пороге:
— Слушай внимательно, Валентина. Этот цветок я оставлю тебе на хранение. Сейчас я ухожу с вещами. Ты будешь поливать цветок, ухаживать за ним. Пожалуйста, береги его. Это очень важно: погибнет цветок, — значит, случится большая беда. — И про себя добавил: «С ней, с Лилей».
Валентина замахала руками:
— Выдумываешь! Как у тебя язык поворачивается! Цветы, которые поливают, тоже вянут. Это же цветок! Балда!
И тут же засуетилась:
— Ой, Юра! С вещами! Прямо сейчас? Садись, Юра, поешь оладьев.
— Будешь поливать или нет? Говори прямо, Валентина.
— Да буду, буду.
Он поставил горшок на окно, теплый ветер из форточки шевелил слабые листья. Какие-то они неяркие, бледные, эти листики.
Он допил чай.
— Как он хоть называется, этот цветок? Не знаешь, Валентина?
— Не знаю. А где ты его взял?
Любопытная она, Валентина. В детстве была любопытная и такой осталась.
* * *
Юра сразу узнал это место: маленькие трогательные домики под красными и зелеными крышами, выбитая ногами спортивная площадка. Столбы, на которые натягивали волейбольную сетку. Отполированный ладонями железный турник. Длинные столы под навесом — столовая. Дощатая трибуна — с нее старший вожатый говорил речи на линейке; пока он говорил, комары успевали искусать голые ноги.
Здесь был пионерский лагерь. Тот самый, рядом с деревней Пеньки. Тот самый, где пять лет назад Юра в первый раз увидел Лилю. Вот там, под соснами, она расхаживала в синем сарафанчике, двенадцатилетняя девочка с длинными ногами, длинными руками и сама длинная, гибкая, как ветка.
— Эй, курсант! Чего задумался? Первая рота строится уже!
Курсант. Их привезли сюда, чтобы учить на курсах лейтенантов. Они и сами толком не знали, сколько будут учиться. Кто говорил, три месяца, а кто говорил — четыре.
— Опаздываете в строй. Делаю вам замечание.
Юра становится в строй. Не спеши и не отставай, не выделяйся — где все, там и ты. Армия — не школа на горке, старшине Чемоданову, сурово смотрящему из-под насупленных бровей не скажешь: «Я больше не буду».
Их старая линейка продлена до самой столовой. Курсантов гораздо больше, чем было пионеров в лагере. И стоят они в строю, стриженные наголо, в одинаковой форме. От этого они похожи друг на друга. А раньше здесь сверкали голые коленки, разноцветные платья и рубашки, загорелые руки, румяные лица. И там, за зеленым забором, в котором Юра знал каждую оторванную доску, каждую дыру, в которую можно было выскользнуть, там, чуть ближе к лесу, жила на даче девочка с длинными светлыми волосами, легкими, как ковыль, который папа привез однажды из командировки. Она ходила купаться вниз по тропке. Она качалась в гамаке, собирала ромашки на опушке, плела венки и надевала на свою пушистую голову.
— Как ты койку заправляешь? Разве так койку заправляют? Последний раз показываю! Подушка должна быть взбита пузырем, одеяло натянуто барабаном. Понял?
— Так точно, понял, товарищ старшина!
— И все запомните крепко: койка — лицо курсанта.
Старшине Чемоданову, наверное, лет тридцать. Он представляется Юре пожилым человеком. Почему так важно, как заправлена койка? Юра не спросит об этом у старшины, а если бы и спросил, старшина не станет объяснять. Армия — не школа, здесь не рассуждают, а приказывают. Юра сидит под сосной, положил тетрадку на колено, пишет письмо:
«Дорогая Лиля! Прошло уже два месяца, желтые листья летят вовсю, и береза у реки почти совсем облетела, а в овраге деревья еще зеленые. Я уже писал тебе, что оказался в нашем пионерском лагере.
Это очень много — два месяца, но я стараюсь не грустить, потому что наша победа стала на два месяца ближе. И наша с тобой встреча тоже приблизилась на два месяца. Я стараюсь получше усвоить трудные формулы, они нужны артиллеристу. Уже умею ползать по-пластунски, стрелять. Я пишу тебе и отправляю письма на Московский почтамт, до востребования. И сам не знаю, почему именно на почтамт. Просто надо же их куда-то отправлять. А иногда мне мерещится, что ты вдруг неизвестным чудом окажешься в Москве, тогда ты вдруг подумаешь: «А может быть, Юра посылает мне письма на почтамт?» И тогда ты зайдешь туда, на улицу Кирова, в серое здание, подойдешь к окошечку и получишь мои письма. Их уже два отослано. Я пишу тебе по двадцать седьмым числам, ты знаешь, почему? Потому что мы встретились с тобой двадцать седьмого июля. Твоих писем я не получаю. Но надеюсь — вдруг они лежат у меня дома? Просил соседку пересылать сюда, но у нашей тети Дуси бывают свои соображения, могла и не переслать. Лиля! Я не знаю, где ты. Но ты всегда рядом со мной. Юра».