го отребья Барон мне симпатичнее других исключительно тем, что он сохранил в себе остатки человеческого облика, и не просто человеческого, а дворянского.
– Отгебья? Ты сказал – отгебья? Гебята, для него Сатин – отгебье! Неслыханно! Пгосто неслыханно! Вон из класса, Щедгов!
Вот так. Оказывается, надо было ответить «против линии партии», чтобы вспомнилась моя фамилия. Надо же…
Я воодушевился и решил ее добить.
– За что, Надежда Ивановна? У нас за правду теперь из класса выгоняют? Вы просили искренне – а надо было «как положено»? Так нечестно!
– Негодяй! Вон!!! И завтга же отца в школу!
– Как скажете.
Я взял портфель, вышел из класса и побрел домой – литература была последним уроком. Дома был отец. Как обычно, он сидел за переводом. Треск пишущей машинки «Мерседес» был слышен даже во дворе.
Я рассказал, как прошел урок литературы.
– Завтра тебя вызывают к директору, пап.
– Это еще зачем?
– Ну… из-за Барона.
– Делать мне нечего – из-за такой ерунды (отец выразился гораздо крепче) от работы отрываться. Совсем из ума выжила партайгеноссе (дальше тоже было непечатно).
– Что же я скажу директору?
– А ты так и скажи, мол, отцу передал. Да не бойся, не спросит она! Ей же придется передо мной юлить и краснеть, и она это прекрасно понимает. Иди спокойно в школу, и все!
Так я и сделал. Но мы с папой недооценили Надежду Ивановну.
…С того дня ежедневно, встречая меня – в коридоре ли, на уроке, в столовой или на школьном дворе, – Надежда Ивановна преображалась. Подбородок поднимался, глаза полузакрыты, полна грудь воздуха – и…
– О! Ко-го я ви-жу! Ба-гон! Идет Ба-гон! – В полный голос, во всю ивановскую. – Багон! Сутенег! Это я тебе говогю, Щедгов! Слышишь меня?
– Здрасьте, Надежда Ивановна.
– А почему не по-фганцузски? Ты же у нас багон! А?
Я молчал.
Ребята меня поддерживали:
– Лех, ты только терпи, ей же когда-нибудь надоест. Ну сколько можно? Одна сказка – не потеха. Ты молчи, главное. А то сразу прицепится. Она же тебя специально провоцирует… Зато смотри – фамилию твою запомнила! Держись! Мы за тебя!
До выпускного мне оставалось, кажется, еще около года. Каждый день превратился в борьбу – она нападала, я терпел, скрипел зубами и ждал, когда ей наконец, надоест.
Ей не надоедало.
Я подумывал о переходе в другую школу. Выпускные экзамены я мог бы и не сдать: на каждом экзамене сидела Надежда Ивановна, председательствуя в экзаменационной комиссии. Она не упустила бы возможность насолить безответному десятикласснику… в общем, дела мои были плохи.
Правда, учился я по-прежнему без троек.
История нашего противостояния кончилась неожиданно и необъяснимо. Две-три недели ее монологов в коридорах школы оборвались в один миг: мои друзья случайно увидели, как она в середине дня приехала из райкома партии в слезах, стремительно прошла в свой кабинет и там заперлась.
На следующий день мы узнали, что Надежду Ивановну сняли с должности директора школы. Директором школы стала завуч, Ирина Максимовна, женщина в высшей мере справедливая и интеллигентная. И – о чудо! – обо мне забыли, я хорошо закончил школу и поступил в институт.
Надежда Ивановна больше не вспоминала, что я барон. Она осталась в нашей школе обычным учителем литературы, продолжала преподавать у нас, но мою фамилию с тех пор ни разу не перепутала с какой-нибудь другой.
Ходили слухи, что мне помог папа одного из моих друзей. Будто бы сын рассказал ему за завтраком, как директор травит Лешку Щедрова. Отец возмутился и, будучи генерал-майором КГБ, взял да и позвонил в райком: дескать, что за порядки, товарищи, в школах вашего района? Что за травля детей в худших традициях сталинизма? В стране перестройка, а в вашем районе ее что, нет? Разберитесь немедленно. А то мы разберемся.
Это слухи, но слухи вполне правдоподобные. Такой телефонный звонок вполне мог быть сделан, фраза «А то мы разберемся» могла сдвинуть любые горы и не могла быть истолкована неправильно, а последствия всего лишь одного телефонного звонка, невзирая на перестройку, вполне могли оказаться именно такими, какими оказались.
Несмотря на перестройку, этой власти боялись даже во всесильных райкомах.
Марина ПогребнаяШкола № 1
Я держу в руках фотографию. На ней мне шесть лет, я залезла на железную ракету-лазалку, одной рукой держусь за нос ракеты, другая широко отведена в сторону – это я позирую для мамы, а она фотографирует меня в мой последний день в детском саду.
Этот день я до сих пор помню.
А как я пошла в школу – не помню. Только дата осталась в аттестате: начало обучения 1 сентября 1983 года.
В школе мне была отведена незавидная участь очкарика – от папы по наследству досталось плохое зрение. Дети – жестокий народ, поэтому впереди меня ждало нелегкое время.
Мою первую учительницу звали Розова Мария Антоновна. «Розоваля» – через грассирующее «р» говорил младший брат моей одноклассницы. Тогда мы не знали, что у этого картавого слова мог бы быть еще один смысл.
Хорошая была учительница. Моя мама только один раз с ней поругалась – это когда меня оставили после уроков осваивать кеттельный шов, который у меня никак не получался, но которым в те времена должны были уметь шить все девочки. Склоняясь очками к лоскутку, я сопела, пытаясь освоить это мудреное дело, и уже сильно опаздывала на урок в музыкальную школу. Моя мама ворвалась в класс, за две секунды оценила ситуацию и взорвалась: «Моя дочь в худшем случае будет слепым музыкантом, но никак не белошвейкой!» На этом вопрос необходимости познания кеттельного шва был закрыт, а особенности характера моей мамы Мария Антоновна запомнила надолго.
В нашей школе первый этаж полностью принадлежал начальным классам. Второй и третий этажи были обиталищем старшеклассников – от четвертого до десятого.
Помню, у нас были вожатые. Сейчас нет такой роскоши. А мы были просто счастливы, когда к нам в класс с верхних этажей спускались небожители. Из всех вожатых больше всего запомнилась девочка Наташа. Высокая, крупная, с тяжелой длиннющей косой, перекинутой через плечо, с печально-меланхоличным выражением лица, она мягко улыбалась нам и гладила по головам. Через семь лет, когда трагически погибнет Виктор Цой, пионервожатая Наташа выбросится из окна восьмого этажа под звуки песен группы «Кино».
В третьем классе нас начали принимать в пионеры. Принимали порциями, в зависимости от степени заслуг перед Отечеством. Я попала во второй поток.
В третьем классе я уже отлично понимала время по стрелкам, не опаздывала на уроки в музыкальной школе – а на церемонию приема в пионеры опоздала. Я ворвалась в актовый зал, набитый до отказа школьниками, поняла, что все, кроме меня, уже пионеры, и стала пробираться между рядов к сцене, громко бормоча извинения и испуганно хныкая.
В результате в пионеры меня принимали отдельным потоком – совершенно одну. Глотая слезы и отчаянно краснея, я промямлила слова клятвы, мне повязали галстук и отпустили под всеобщие смешки зала.
Но испуг и горечь прошли, а осталась гордость от того, что и я теперь принадлежу к клану избранных. Не застегивая пальто, я шла из школы домой, чтобы все видели – я пионерка, я взрослая. Буквально через четыре года этот галстук будет заброшен мной, как и другими одноклассниками, за диван – пионерская организация загибалась у нас на глазах.
Все хорошие воспоминания, связанные со школой, закончились вместе с окончанием третьего класса. Четвертый класс открыл для нас двери закрытых ранее территорий второго и третьего этажей. Но вместе с этим мы получили вместо одной учительницы дюжину новых, у каждой из которых были свои тараканы в голове. Под каждого нужно было подстроиться, найти с ней контакт.
Классная нам досталась кошмарная. Терзаемая симптомами заболевания щитовидной железы, измученная непутевым мужем-алкоголиком, она срывала на учениках обиды всей своей жизни. Мы были «уродами, тупицами, идиотами». О головы особо непослушных мальчишек она ломала указки и большие деревянные треугольники, по которым чертили линии на доске. Ее предметом был немецкий, и этот каркающий язык гармонично дополнял образ нашего классного руководителя. Мне повезло – я учила английский язык.
Учительница русского языка и литературы была педантична в своих методиках преподавания, не отступала от инструкций и от нас требовала того же. Малейшее отклонение от формулировки правила правописания или идейной мысли литературного произведения каралось неудовлетворительной оценкой. Раздавая упреки в том, что мы, как всегда, плохо усвоили материал, для нее было нормой подойти к зазевавшемуся ученику и опустить на его голову стопку учебников, которую она держала в руках.
Учитель химии тоже был ярким экземпляром. Ростом в полтора метра, он покрывал нехватку сантиметров длиннющей деревянной указкой, которой тыкал в наши спины и стучал по голове. Да, методика вколачивания наук в прямом смысле слова тогда была актуальна.
Учительница черчения была совсем молодой хорошенькой выпускницей педагогического института. Как и в любом классе, у нас были отпетые хулиганы, для которых любимым развлечением было вывести чертежницу из себя хамством и наглостью. В отличие от других учителей, чертежница с нами не дралась, а просто выбегала из класса со слезами на глазах.
Физичка была милой старушкой, страдающей провалами в памяти, чем мы нагло пользовались. Поставив кому-то двойку в журнал, она тут же забывала за что, и можно было подойти к ней на следующем уроке и заверить, что двойку поставили по ошибке, на самом деле материал был отвечен на четверку, и физичка согласно исправляла плохую оценку.
В седьмом классе мы все ощутили явную перемену в сознании общества. Все реже с утра повязывались галстуки, и родители не ругали нас. Да и многие учителя стали закрывать на это глаза. Исключением были классные часы, все еще посвящаемые чтению вслух статей из газет и обзору политической обстановки в мире: перед этим часом мы бегали по коридорам, выклянчивая у младших учеников галстук, потому что «классуха» просто зверела, если кто-то был без него. Наша «немка» труднее всех смирялась с тем, что этот мир катится в тартарары.