Школа жизни великого юмориста — страница 34 из 41

— Вот это, Васенька, барашек: бе-е-е! Вот это корова: му-у-у! А вот это собачка: гау-ау-ау!

Так-то с убогими старушками и с мальчиком-идиотом проводил свои летние каникулы славный впоследствии юморист! Диво ли, что от этой мертвой обстановки его тянуло в Царское Село к живым людям — к Пушкину и Жуковскому?

Первый визит свой Гоголь счел долгом сделать Пушкину и его молодой жене, которой он до тех пор не был еще представлен. Выбрал он для этого воскресный день, когда мог отлучиться из дому с самого утра. Таким образом, он застал молодых супругов еще за завтраком. Пушкин видимо обрадовался гостю.

— Вот легки на помине! Сейчас ведь только говорил про вас Наталье Николаевне. Позвольте вас познакомить… Да вы верно еще не завтракали?

— Нет…

— Так прошу не побрезгать — чем Бог послал. А 1а guerre comme a la guerre[43].

— Mais, Alexandre!..[44] — пробормотала Наталья Николаевна; очень уж прост был завтрак: селедка с печеным картофелем, редиска да простокваша.

— О, господин пасечник тоже деревенский житель, насчет пищи не привередлив, — успокоил ее муж. — Для меня нет ничего вкуснее этакого печеного картофеля.

— А для меня простокваши, — уверил Гоголь.

— Ну, вот. Она удивительно освежает, особливо когда перед тем целое утро проработаешь этак у себя на вышке под накаленной крышей.

— А кабинет у вас наверху?

— Да, в мансарде: никто тебе, знаете, не мешает. Тепленько, правда; но в Одессе, в Кишиневе так ли я еще жарился! С утра совсем даже сносно. С постели прямо в холодную ванну — и за дело. Мысли так и роятся, гонят одна другую, только записывай. Чтобы дух перевести, пройдешься разве по комнате, выпьешь стакан воды со льдом, выйдешь на балкон — подышать свежим воздухом. Глядь — и завтрак на столе. А тут против тебя сидит этакая женочка — картинка писаная, ненаглядная…

— Mais, Alexndre!.. — снова возмутилась было Наталья Николаевна; но муж с такой нежной, примиряющей улыбкой протянул ей через стол руку, что она не могла не протянуть ему навстречу свою руку и смущенно также улыбнулась.

«Недаром он ее так воспевает! — говорил себе Гоголь, который и до этого уже украдкой вскидывал взоры на красавицу-хозяйку, а теперь просто глаз не мог оторвать. — „Все в ней гармония, все диво“ — и стан, и профиль. Фидии, Праксители! Где вы, чтобы увековечить эту божественную красоту: „чистейшей прелести чистейший образец“.

Между тем Пушкин заговорил о последних новостях французской литературы, находя в прозе Шатобриана проблески гения, восхищаясь Ламартином, классические стихи которого „столь же прекрасны, как и его душа“, Виктором Гюго, сила которого — в красках и картинах неисчерпаемой фантазии.

— Но это все же не Байрон, не Шиллер, не Гете, — говорил он. — Между гением и большим талантом есть разница, которая не столько сознается, сколько чувствуется.

Гоголь слушал, боясь упустить хоть одно слово. Это была не лекция ученого профессора, а блестящая импровизация поэта.

Что за начитанность и широта взгляда! И в то же время что за простота и ясность изложения!

— Прости, мой ангел: я нагнал на тебя зевоту, — спохватился вдруг Пушкин, когда жена его прикрыла рот рукою. — Ведь десерта ты нам не предложишь?

Они встали из-за стола. Тут в дверях показалась новая гостья — Donna Sol. Словно солнцем все кругом разом озарилось; даже скучающие черты Натальи Николаевны прояснились, когда Александра Осиповна сообщила ей, что в дворцовом „китайском“ театре затевается спектакль и что ей, Наталье Николаевне, будет также прислано приглашение.

— Не знаю только, поспеем ли до переезда в Петергоф, — озабоченно добавила Россет, — столько возни с костюмами… конечно, не столько, как прошлого зимою на костюмированном балу во дворце, где мне выпала роль de la Folie du carnaval (Масленичная шалость).

— А это что такое? — спросила Наталья Николаевна.

— Расскажите, Александра Осиповна, расскажите, пожалуйста! — подхватил Пушкин, которому хотелось, видно, доставить жене хоть некоторое удовлетворение после скучного для нее литературного разговора.

— La Folie du carnaval должна была сказать импровизированную речь, — начала Александра Осиповна. — Но никто не хотел за это взяться. „Сделайте это для меня, Черненькая, — сказала мне государыня, — вас никто ведь не узнает, кроме меня да Жуковского.

Он напишет шутовские стихи по-немецки и по-русски; вы их скажете и закончите по-французски вашей собственной импровизацией“. Так оно и было. Одевалась я у самой императрицы в ее же присутствии. Новый парижский куафер Эме приготовил мне прелестный белокурый парик, который так изменил мою физиономию, что я сама себя в зеркале не узнала. На мой серебряный дурацкий колпак и на лиф мне нашили бриллиантов…

— А платье? — полюбопытствовал Пушкин.

— Платье на мне было из белого атласа с серебром и с серебряными бубенчиками: я, Черненькая, стала совсем беленькой, так что Жуковский сравнил меня даже с мухой в молоке. Шествие было открыто, разумеется, мною, а сзади потянулся целый рой паяцев и шутих в малиновых и голубых с серебром костюмах. Подойдя к их величествам, я прочла стихи Василия Андреевича, сперва русские, потом немецкие…

— А они не сохранились? — позволил себе вставить со своей стороны вопрос и Гоголь.

— К сожалению, нет: Жуковский изорвал их. Могу сказать только, что это была самая удачная галиматья, на которую он такой мастер. После стихов я заговорила по-французски — наговорила всякой всячины о русской масленице, о ледяных горах, качелях и блинах, которые я будто в первый раз вижу, потому что сейчас только прибыла из Парижа, где водили по улицам масленичного быка — le boeuf gras, да из Рима и Венеции, где меня закидали цветами и конфетти. Сидевшие за царской фамилией придворные были совсем ошеломлены моей развязностью и глядели на меня такими испуганными глазами, что я не выдержала и расхохоталась. Тут все меня разом узнали и стали аплодировать. „Французский язык у вас прекрасный, — сказал мне государь, — но вы говорили так быстро, что я ничего не понял“. — „Не мудрено, ваше величество, — отвечала я, — сама я тоже ничего не поняла. Без парика я никогда не решилась бы говорить такой вздор“.

— А кого, скажите, изображали другие дамы? — спросила опять Наталья Николаевна.

— Юсупова была Ночью с полумесяцем и звездами из бриллиантов, Annete Щербатова — Bell-de-nuit, Чудо-цветом — так, кажется, называется этот цветок? — вся в белом с серебряными лилиями и каплями росы, Любенька Ярцева — Авророй, вся в розовом, осыпанная розовыми лепестками, Софи Урусова Утренней Звездой, в белом, с распущенными локонами и с бриллиантовой звездой во лбу, Сашенька Беленькая, то есть моя Alexndrine Эйлер — Вечером, в голубом платье с серебром…

Наконец-то была найдена тема, которая заняла все внимание Натальи Николаевны. Молодая фрейлина должна была описать ей так же обстоятельно наряды четырех времен года, четырех стихий и участвовавших в заключительной кадрили ундин, сильфов, саламандр и гномов.

— Я вам, Александра Осиповна, несказанно благодарен! — с искренностью проговорил Пушкин. — У вас, как у волшебницы, есть магические слова не только для мужчин, но и для женщин. Когда вы воодушевляетесь этак разными тряпками, не верится даже как-то, чтобы в этой маленькой детской головке могли вмещаться также лейденская банка и Вольтов столб, Лаплас, Лавуазье, Франклин…

— Может быть, я чувствую головою, а думаю сердцем? — отозвалась Россет. — Впрочем, ведь и наш милейший Василий Андреевич — кладезь не только всякой мудрости, но и глупости. Вчера еще он меня так рассердил, а сегодня так рассмешил…

— Опять какой-нибудь „галиматьей“?

— Именно. Пристал, знаете, ко мне вчера, чтобы я сыграла ему вальс Вебера. „Да я ведь играла его вам уже сто раз“, — говорю. „Так вот теперь сыграйте в сто первый“. — „У вас, Бычок, — говорю, — в музыке решительно нет чувства меры. Верно, испортил вам слух камердинер ваш своей дрянной скрипкой“. — „Дрянной? — промычал он. — Как же так? Надобно добыть ему хорошую. А вальс-то мне вы все-таки сыграйте“. — „Нет, не сыграю!“ — „Нет, сыграете“. Ну, словом, так он мне надоел, так надоел, что я его прогнала вон. А сегодня вот поутру он присылает мне преуморительное послание в гекзаметрах — шедевр в своем роде.

— Как жаль, что вы этого шедевра не захватили с собой! Что же он пишет вам?

— Что мне не из-за чего было „всколыхаться подобно Черному морю“, и спрашивает, чем ему, „недостойному псу“, снова милость мою заслужить? „О, Царь мой Небесный! — восклицает он, -

Я на все решиться готов! Прикажете ль кожу

Дать содрать с своего благородного тела, чтоб сшить вам

Дюжину теплых калошей, дабы, гуляя по травке,

Ножек своих замочить не могли вы? Прикажете ль уши

Дать отрезать себе, чтоб в летнее время, хлопушкой

Вам усердно служа, колотили они дерзновенных

Мух, досаждающих вам неотступной своею любовью

К вашему смуглому личику?..

— Очень хорошо! — расхохотался Пушкин. — Однако ж память у вас! Видно, много раз перечли?

— Еще бы не перечесть такую прелесть. Но „Царь Берендей“ у него выйдет, кажется, еще лучше. А ваш „Царь Салтан“, Александр Сергеевич, скоро ли поспеет?

— Сегодня как раз окончил. Угодно выслушать?

— Пожалуйста!

— Не подняться ли нам наверх в мой кабинет? Ты, Natalie, тем временем, может быть, распорядишься насчет обеда? Николай Васильевич ведь нынче кушает с нами.

Кабинет поэта, куда снизу вела крутая и тесная деревянная лесенка, представлял небольшую комнату с низким потолком и самого простого убранства. Очистив для гостей место на неуклюжем старинном диване, заваленном книгами, Пушкин прочитал им свою „Сказку о царе Салтане“.

— Нет, нет, не хвалите! — остановил он своих слушателей, когда те стали было выражать свое восхищение. — Я сам теперь вижу, что надо многое еще переделать.