Школьные дни Иисуса — страница 25 из 39

– Но почему он сделал ей половой акт? Почему ты мне не скажешь? Он хотел, чтобы у нее сердце встало?

– Хватит, Давид. Успокойся. – И Диего: – Вы же видите, что ребенок расстроен. У него с тех пор… с того события кошмары по ночам. Ему помогать надо, а не смеяться над ним.

– Скажи! – орет мальчик. – Почему ты мне не скажешь? Он хотел сделать ей внутри ребенка? Он хотел, чтоб у нее сердце встало? У нее может быть ребенок, если даже у нее сердце встало?

– Нет, не может. Когда мать умирает, ребенок у нее внутри тоже умирает. Такое правило. Но Ана Магдалена не собиралась иметь ребенка.

– Откуда ты знаешь? Ты ничего не знаешь. Дмитрий сделал так, что у нее ребенок посинел? Мы можем заново ей сердце запустить?

– Ана Магдалена не собиралась иметь ребенка, и нет, мы не можем запустить ей сердце, потому что сердце так не работает. Если оно останавливается – это навсегда.

– Но когда у нее будет новая жизнь, у нее сердце снова забьется, правда?

– В некотором смысле да. В следующей жизни у Аны Магдалены будет новое сердце. Не только новая жизнь и новое сердце у нее будут, она и не вспомнит ничего про всю эту нелепую кутерьму. Она не вспомнит про Академию – и не вспомнит про Дмитрия, а это большое благо. Она сможет начать все заново – как мы с тобой, отмытые от прошлого, от плохих воспоминаний, которые бы ее тяготили.

– Ты простил Дмитрия, Симон?

– Не меня Дмитрий покалечил, и потому не мне его прощать. Ему Аны Магдалены прощение нужно. И сеньора Арройо.

– Я его не простил. Он не хочет, чтобы его прощали.

– Это просто громкие слова, извращенные. Он хочет, чтобы мы думали о нем как о неукротимом человеке, который делает такое, что нормальные люди делать боятся. Давид, я разговорами об этом человеке сыт по горло. Для меня он умер и забыт. Мне пора по делам. В следующий раз, когда у тебя будут кошмары, вспомни, что достаточно помахать руками, и все развеется, как дым. Помаши руками и скажи: «Изыди!» – как Дон Кихот. Поцелуй меня. Увидимся в пятницу. До свиданья, Диего.

– Я хочу к Дмитрию! Если Диего меня не отвезет, я сам поеду!

– Езжай, только тебя не пустят. Место, где его содержат, – не обычная больница. Это больница для преступников, вокруг нее стены – и охранники со сторожевыми собаками.

– Я с собой Боливара возьму. Он перебьет сторожевых собак.

Диего открывает дверцу машины. Мальчик забирается внутрь, сидит скрестив руки на груди, дуется.

– Если хотите знать мое мнение, – тихо говорит Диего, – этот вот совершенно от рук отбился. Вам с Инес надо что-то с этим делать. Отправьте его в школу – для начала.


Как выясняется, в отношении больницы он заблуждался – полностью заблуждался. Психиатрической лечебницы, какой он себе ее представлял, – далеко за городом, за высокими стенами и со сторожевыми собаками, – не существует. А существует всего лишь городская больница с довольно скромным психиатрическим крылом – та же больница, где Дмитрий когда-то работал, прежде чем перешел на службу в музей. Среди санитаров есть те, кто тепло вспоминает его, еще по старым временам. Не обращая внимания на то, что он теперь – во всем сознавшийся убийца, они его балуют, носят ему угощенье из служебной столовой, снабжают сигаретами. У него своя палата в той части крыла, которая «С ограниченным доступом», в палате есть душ и стол с лампой.

Обо всем этом – о сигаретах, угощенье, душевой – он узнает, когда на следующий день после визита Диего возвращается домой после своих велосипедных разъездов и обнаруживает сознавшегося убийцу у себя на кровати, спящего, а мальчик сидит на полу, играет в карты. Изумление его таково, что он вскрикивает, на что мальчик, прижимая палец к губам, шепчет: «Тс-с!»

Он подходит к кровати и сердито трясет Дмитрия за плечо.

– Вы! Что вы здесь делаете!

Дмитрий садится.

– Успокойтесь, Симон, – говорит он. – Я скоро уйду. Просто хотел удостовериться, что… ну вы понимаете… Вы сделали, как я просил?

Он отметает вопрос.

– Давид, как этот человек здесь оказался?

На вопрос отвечает сам Дмитрий:

– Мы приехали на автобусе, Симон, как обычные люди. Успокойтесь. Юный Давид зашел навестить меня, как добрый друг. Мы поболтали. А потом я надел свою санитарную форму, как в старые времена, малец взял меня за руку, и мы ушли, с ним вместе, вот так. Он мой сын, сказал я. Какой милый мальчик, сказали они. Конечно, форма помогла. Люди доверяют форме – это, в частности, и узнаёшь о жизни. Мы вышли из больницы и приехали прямо сюда. И когда мы с вами доделаем наше дело, я вернусь на автобусе обратно. Никто даже не заметит, что меня нет.

– Давид, это правда? Больница для невменяемых преступников выпускает людей наружу?

– Он хотел хлеба, – говорит мальчик. – Он сказал, что ему в больнице не дают хлеба.

– Чушь. У него трехразовое питание и хлеба сколько хочешь.

– Он сказал, что хлеба не дают, и я принес ему хлеба.

– Сядьте, Симон, – говорит Дмитрий. – И сделайте мне одолжение. – Он достает пачку сигарет, прикуривает. – Не оскорбляйте меня – хотя бы на глазах у мальчика. Не называйте меня невменяемым преступником. Потому что это неправда. Преступник – да, возможно, однако не невменяемый, нисколько.

Хотите узнать, что сказали врачи – которым велели выяснить, что со мной не так? Нет? Ладно, про врачей не буду. Поговорим лучше об Арройо. Я слыхал, им пришлось закрыть Академию. Какая жалость. Мне Академия нравилась. Мне нравилось быть среди юных, среди маленьких танцоров, такие они все счастливые были, столько в них жизни. Жаль, что я в такую Академию не ходил, когда был ребенком. Кто знает, может, все сложилось бы иначе. И все же что толку плакать о пролитом молоке, а? Что сделано, то сделано.

«Пролитое молоко». Эта фраза его разъяряет.

– Над пролитым вами молоком плачет много людей, – взрывается он. – За вами осталось много разбитых сердец – и много гнева.

– И это я могу понять, – говорит Дмитрий, вальяжно попыхивая сигаретой. – Думаете, я не осознаю громадность своего преступления, Симон? Иначе зачем, как вы думаете, я вызвался добровольно на соляные копи? Соляные копи – не для слюнтяев. Нужно быть мужчиной, чтобы выжить в соляных копях. Дали бы мне разнарядку в больнице, я бы уже завтра был на соляных копях. «Дмитрий явился, – сказал бы я начальнику копей, – цел, невредим, готов к труду!» Но меня не выпустят – психологи эти и психиатры, специалисты по отклонениям таким и сяким. «Расскажите нам о своей матери, – говорят. – Мать вас любила? Когда вы были ребенком, она давала вам грудь? Каково вам было ее сосать?» Что мне им ответить? Что я помню о своей матери и ее грудях, если я вчерашний день едва вспоминаю? Ну я и говорю им, что на ум взбредет. «Как сосать лимон», – говорю. Или – «Как свинина, все равно что сосать свиное ребрышко». Потому что она так работает, психиатрия, правда же? Говоришь первое, что придет в голову, а они уходят и анализируют, а потом говорят, что с тобой не так.

Они все так мною интересуются, Симон! Поразительно. Я собою не интересуюсь, а они – интересуются. По мне, я – обычный преступник, обычный, как сорняк. А для них я нечто особенное. У меня нет совести – или, наоборот, слишком много совести, этого они пока не могут решить. Если совести слишком много, хочу я им сказать, совесть тебя сжирает, и ничего от тебя не остается, как паук жрет осу или оса жрет паука, никак не могу запомнить, кто кого, но остается одна лишь оболочка. Что думаете, молодой человек? Знаете, что такое совесть?

Мальчик кивает.

– Конечно, знаете! Вы понимаете старика Дмитрия лучше всех остальных – лучше, чем все психологи на свете. «Что вам снится? – спрашивают они. – Может, вам снится, что вы падаете в темные ямы или что вас глотают драконы?» – «Да, – говорю, – да, точно так!» А ты меня никогда про мои сны не спрашивал. Ты меня, как увидел, – сразу понял. «Я понимаю тебя и не прощаю». Этого я никогда не забуду. Он правда особенный, Симон, этот ваш мальчик. Особый случай. Мудрый не по годам. Вам бы у него поучиться.

– Давид – не особый случай. Нет такого – особого случая. Ни он не особый случай, ни вы. Никого этот ваш спектакль безумия не трогает, Дмитрий, ни на минуту. Надеюсь, что вас пошлют на соляные копи. Это положит конец вашей чепухе.

– Славно сказано, Симон, славно сказано! Я вас люблю за это. Я бы вас поцеловал, но вы мне не дадите: вы – не из целующихся мужчин. А вот сынок ваш всегда готов старика Дмитрия целовать, правда, мой мальчик?

– Дмитрий, ты зачем сделал так, что у Аны Магдалены сердце встало? – спрашивает мальчик.

– Хороший вопрос! Это врачи хотят знать больше всего. Их она будоражит – мысль эта: стиснуть красивую женщину в объятиях так, чтобы у нее сердце встало, – да только им стыдно спрашивать. Они не дерзают спросить впрямую, как ты, нет, они идут в обход, как змеи. «Вас мама любила? Каково оно было на вкус, молоко вашей матери?» Или этот судья-дурак: «Кто вы? Вы в себе?»

Зачем я остановил ей сердце? Я тебе скажу. Мы были вместе, мы с ней, и вдруг мне в голову пришла мысль – появилась и не хотела уходить. Я подумал: «Почему бы не взять ее за горло, пока она, ну, в корчах, и не задать ей трепку? Показать, кто здесь хозяин. Показать, что такое на самом деле любовь».

Убить того, кого любишь: вот этого старик Симон никогда не поймет. Но ты же поймешь, верно? Ты понимаешь Дмитрия. С первого мига понимал.

– Она не пошла бы за тебя замуж?

– Замуж? Нет. С чего бы даме вроде Аны Магдалены выходить замуж за такого, как я? Я – грязь, мой мальчик. Старик Симон прав. Я грязь, и моя грязь пачкает всякого, кто ко мне прикасается. Поэтому мне и надо на соляные копи, где все – грязь, где я буду на своем месте. Нет, Ана Магдалена меня отвергла. Я любил ее, я преклонялся перед ней, я бы ради нее сделал что угодно, но она со мной не желала иметь ничего общего, ты сам видел – все видели. И я устроил ей большой сюрприз – остановил ей сердце. Проучил ее. Дал такое, о чем можно подумать.