Ни с того ни с сего он падает перед Арройо на колени.
– Я виновен, Хуан Себастьян. Вы знаете это, и я это знаю. Я никогда и не мнил иначе. Я виновен и нуждаюсь безмерно в вашем прощении. Лишь обретя ваше прощение, я исцелюсь. Наложите руку на голову мне. Скажите: «Дмитрий, ты сотворил ужасное, но я тебя прощаю». Скажите.
Арройо молчит, черты его застыли в отвращении.
– Содеянное мною скверно, Хуан Себастьян. Я не отрицаю этого и не хочу, чтобы это забыли. Пусть всегда будет памятно, что Дмитрий сотворил скверное, ужасное. Но это, конечно же, не означает, что меня нужно проклясть и изгнать во внешнюю тьму. Конечно же, можно распространить на меня немножко милосердия. Конечно же, кто-то сможет сказать: «Дмитрий? Помню Дмитрия. Он сотворил дурное, но в сердце своем не был дурным малым, старик Дмитрий». Этого мне хватит – одной этой капли спасительной воды. Не отмыть меня, а просто признать меня человеком, сказать: «Он все еще наш, он все еще один из нас».
В задних рядах суматоха. Двое полицейских в форме решительно шагают по проходу к сцене.
Вскинув руки над головой, Дмитрий поднимается на ноги.
– Так вот, значит, каков ваш ответ мне, – кричит он. – «Заберите его и заприте его, этот мятежный дух». Кто за это ответственен? Кто вызвал полицию? Это ты там таишься, Симон? Покажись! После всего, что я пережил, ты думаешь, тюремная камера пугает меня? Ничего ты не сделаешь такого, что сравнится с тем, что могу с собой сделать я сам. Я, по-твоему, похож на счастливого человека? Нет. Я похож на человека, погрязшего в недрах несчастья, потому что там я и есть, день и ночь. И лишь вы, Хуан Себастьян, можете вытащить меня из глубокого колодца моего несчастья, потому что вас я обидел.
Полицейские останавливаются у сцены. Это молодые люди, едва ли не мальчишки, и в сиянии рампы они внезапно не уверены в себе.
– Я обидел вас, Хуан Себастьян, обидел глубоко. Зачем я это сделал? Понятия не имею. Не только понятия я не имею, зачем я это сделал, – у меня в голове не умещается, что я сделал это. Такова правда, неприкрытая правда, клянусь. Это непостижимо – непостижимо снаружи, непостижимо и изнутри. Не смотри мне факты в лицо, я бы поддался искушению судьи – помните судью на слушаниях? – нет, конечно, вас там не было, – я бы поддался искушению сказать: «Это не я сделал, а кто-то другой». Но это, конечно, неправда. Я не шизофреник, и не гебефреник, и не все прочее, кто, по их словам, я, может, есть. Я не отлучен от действительности. Ноги мои на земле – и всегда там были. Нет: это я. Это я. Загадка – и в то же время не загадка. Загадка, которая не загадка. Как получилось, что я сотворил деяние – я, не кто-нибудь? Помогите мне ответить на этот вопрос, Хуан Себастьян, а? Кто мне поможет?
Ясное дело, этот человек – фальшивка до мозга костей. Ясное дело, раскаяние его поддельное, так он пытается избежать соляных копей. Тем не менее он, Симон, пытается представить, как этот человек, который каждый день ходил в киоск на площади, чтобы набить карманы леденцами для детей, смог сомкнуть руки на алебастровом горле Аны Магдалены и раздавить в ней жизнь, – но воображение его подводит. Подводит – либо содрогается от ужаса. То, что этот человек сделал, может, и не подлинная загадка, но загадка все равно.
Из глубины сцены звенит мальчишеский голос.
– Почему ты не спросишь меня? Всех спрашиваешь, а меня – никогда!
– И то верно, – говорит Дмитрий. – Виноват, тебя тоже надо было спросить. Скажи мне, мой милый юный танцор, что мне с собой делать?
Собираясь с духом, молодые полицейские решаются взойти на сцену. Арройо машет им, чтоб остановились.
– Нет! – кричит мальчик. – Ты должен по-настоящему меня спросить!
– Хорошо, – говорит Дмитрий, – спрошу по-настоящему. – Он опускается на колени, сцепляет руки, сосредоточивается лицом. – Давид, прошу тебя, скажи мне… Нет, не годится, не могу. Ты слишком юн, мой мальчик. Тебе надо вырасти, чтобы понимать любовь, смерть и все подобное.
– Ты всегда так говоришь, Симон всегда так говорит: «Ты не понимаешь, ты еще слишком юн». Я могу понять! Спроси меня, Дмитрий! Спроси меня!
Дмитрий повторяет этот свой цирк – расцепляет и сцепляет руки, закрывает глаза, разглаживает лицо.
– Дмитрий, спроси меня! – Теперь уж мальчик орет, надсаживаясь.
В публике шевеленье. Люди встают и уходят. Он перехватывает взгляд Мерседес, сидящей в первом ряду. Она вскидывает ладонь, этот жест ему непонятен. Три сестры рядом с ней – с каменными лицами.
Он, Симон, подает знак полицейским.
– Хватит, Дмитрий. Хватит паясничать. Тебе пора.
Пока один полицейский держит Дмитрия, второй надевает на него наручники.
– Что ж, – говорит Дмитрий обычным голосом. – Обратно в дурдом. Назад в мою одинокую камеру. Чего ж ты не скажешь своему мальцу, Симон, что́ у тебя на уме, глубоко? Твой отец, или дядя, или как он там еще себя называет, слишком деликатен, чтобы тебе сказать, юный Давид, но втайне он надеется, что я перережу себе глотку и спущу всю свою кровь в канализацию. И тогда устроят дознание и заключат, что трагедия произошла, когда равновесие ума у покойного поколебалось, и таков будет конец Дмитрия. Можно закрыть его дело. Так вот я тебе скажу: не буду я с собой кончать. Я собираюсь продолжать жить – и донимать вас, Хуан Себастьян, пока не сдадитесь. – Он неловко пытается простереться вновь, держа скованные руки над головой. – Простите меня, Хуан Себастьян, простите меня!
– Уведите его, – говорит он, Симон.
– Нет! – орет мальчик. Лицо его пылает, он часто дышит. Вскидывает руку, тычет пальцем в сторону Дмитрия. – Ты должен вернуть ее, Дмитрий! Верни ее!
Дмитрий кое-как садится, трет небритый подбородок.
– Кого вернуть, юный Давид?
– Сам знаешь! Ты должен вернуть Ану Магдалену!
Дмитрий вздыхает.
– Я б хотел, приятель, я б хотел. Поверь, если б Ана Магдалена вдруг появилась перед нами, я бы склонился к ногам ее и омыл их слезами радости. Но она не вернется. Ее больше нет. Она принадлежит прошлому, а прошлое навсегда позади. Таков закон природы. Даже звезды не могут плыть против течения времени.
Все время, пока Дмитрий произносит свою речь, мальчик держит руку высоко, словно тем самым настаивая на силе своего приказа, но ему, Симону, ясно, а может, ясно и Дмитрию, что мальчик колеблется. Слезы стоят у него в глазах.
– Пора, – говорит Дмитрий. Он дает полицейским поднять себя на ноги. – Назад, к врачам. «Зачем вы это сделали, Дмитрий? Зачем? Зачем? Зачем?» Но, может, и нет никакого «зачем». Может, это все равно что спрашивать у курицы, почему она курица или почему есть Вселенная, а не громадная великая дыра в небе. Все так, как есть. Не плачь, мой мальчик. Потерпи, дождись следующей жизни и вновь увидишь Ану Магдалену. Держись за эту мысль.
– Я не плачу, – говорит мальчик.
– Плачешь. Ничего нет плохого в том, чтоб хорошенько поплакать. Это прочищает организм.
Глава 23
Забрезжил день переписи – и день показа в «Модас Модернас». Мальчик просыпается вялым, насупленным, без аппетита. Может, приболел? Он, Симон, щупает ему лоб, но лоб холодный.
– Ты видел вчера Семь? – спрашивает мальчик.
– Конечно. Я от тебя глаз не мог отвести. Ты прекрасно танцевал. Все так считают.
– Но ты видел Семь?
– В смысле, число семь? Нет. Я не вижу чисел. Такая у меня немощь. Я вижу лишь то, что у меня перед глазами. Сам знаешь.
– Что будем сегодня делать?
– После вчерашних волнений, думаю, нам лучше провести тихий день. Я бы предложил заглянуть к Инес на показ мод, но господам вряд ли там будут рады. А можем пойти за Боливаром, если хочешь, взять его на прогулку – главное, убраться с улицы до шести. Из-за комендантского часа.
Он ожидает цепочку «почему?», но мальчик не выказывает к комендантскому часу никакого интереса. «Где сейчас Дмитрий?» – этот вопрос тоже не возникает. В последний ли раз они видели Дмитрия? Можно ли начать забвение Дмитрия? Он, Симон, уповает на это.
Складывается так, что переписчики стучат в дверь почти в полночь. Он относит полусонного, хныкающего мальчика, завернутого в одеяло, в шкаф.
– Ни звука, – шепчет он. – Это важно. Ни звука.
Переписчики, молодая пара, извиняются за поздний приход.
– Мы с этой частью города не знакомы, – говорит женщина. – Прямо лабиринт кривых улиц и переулков! – Он предлагает им чай, но они спешат. – У нас еще длинный список адресов, – говорит она. – Всю ночь на ногах будем.
Времени перепись не занимает нисколько. Он уже заполнил анкету. «Количество членов семьи: “ОДИН”», – пишет он. – «Семейное положение: “ХОЛОСТ”».
Когда они уходят, он освобождает мальчика из заключения и возвращает его в постель, крепко спящего.
Утром они пешком приходят к Инес. Она и Диего накрывают завтрак, Инес бодра и жизнерадостна, какой он, Симон, ее не видел никогда, щебечет о показе, который – по всеобщему согласию – состоялся очень успешно. Дамы в Эстрелле набежали посмотреть новые весенние модели. Глубокие вырезы, высокие талии, простая опора на черное и белое вызвали всеобщее одобрение. Предварительные продажи превосходят все ожидания.
Мальчик слушает с остекленевшими глазами.
– Пей молоко, – говорит ему Инес. – От молока будут крепкие кости.
– Симон запер меня в шкафу, – говорит он. – Я не мог дышать.
– Только пока у нас были переписчики, – говорит он. – Милая молодая пара, очень любезные. Давид вел себя тихо, как мышка. Они увидели всего лишь одинокого холостяка, поднятого с постели. За пять минут все сделали. Никто от удушья за пять минут не умирает.
– Здесь то же самое, – говорит Инес. – Пришли-ушли за пять минут. Никаких вопросов.
– Итак, Давид остается невидимым, – говорит он, Симон. – Поздравляю, Давид. Ты опять улизнул.
– До следующей переписи, – говорит Диего.
– До следующей переписи, – соглашается он, Симон.
– Столько миллионов душ надо пересчитать, – говорит Диего, – какая разница, если одной недосчитаются?