Смех в классе.
— Вообще после Петра I России очень не везло на тварей — это мое личное мнение…
— Вот влепишь ему единицу, — сказал Мельников задумчиво и с невольной улыбкой, — а потом из него выйдет Юрий Никулин. И получится, что я душил будущее нашего искусства.
Светлана Михайловна была в учительской одна. Напевая мелодию какого-то вальса, она стояла, покачиваясь в такт и прикасаясь к лицу подарочными астрами.
Потом она поискала взглядом какую-нибудь вазу. Вазы не было. Заглянула в шкаф: есть!
Но — как это понять? — оттуда торчит бумажка со словами:
«Здесь покоится «счастье» 9-го «В».
Счастье?
Что за фокусы? Сочинения где?!
Она нашла три двойных листка: две работы о Базарове, одна о Катерине. А остальные?!!
Светлана Михайловна попыталась рассмотреть, что там, в этой вазе, но не поняла. Тогда она перевернула ее над столом.
Хлопья пепла, жженой бумаги высыпались и разлетелись по учительской.
Светлана Михайловна, роняя свои астры — одни на стол, другие на пол, ошеломленно проводит рукой по лбу и оставляет на нем черный след копоти…
Заметалась Светлана Михайловна, взяла зачем-то телефонную трубку… Потом поняла: глупо. Не вызывать же «01»!
Она нагнулась и подняла свернутый трубочкой листок бумаги, которого прежде не заметила. Там какой-то текст, по ходу чтения которого лицо Светланы Михайловны выражает обиду, гнев, смятение и снова обиду, доходящую до слез, до детского бессилия…
Урок истории идет своим чередом.
Теперь у доски Костя Батищев. Отвечает уверенно, спокойно:
— Вместо решительных действий Шмидт посылал телеграммы Николаю II, требовал от него демократических свобод. Власти успели опомниться, стянули в Севастополь войска, и крейсер «Очаков» был обстрелян и подожжен. Шмидта казнили. Он пострадал от своей политической наивности и близорукости. Пользы от его геройства было немного…
— Бедный Шмидт! — с горькой усмешкой произнес Мельников и закрыл; глаза рукой. — Если б он мог предвидеть этот посмертный строгий выговор..
— Что, неправильно? — удивился Костя.
Мельников не ответил, в проходе между рядами пошел к последней парте, к Наташе. И вслух пожаловался ей:
— То и дело слышу: «Жорес не понимал…», «Герцен не сумел…», «Толстой недопонял…» Словно в истории орудовала компания двоечников…
И уже другим тоном спросил у класса:
— Кто может возразить, добавить?
Панически зашелестели страницы учебника. Костя улыбался — то ли он был уверен, что ни возразить, ни добавить нечего, то ли делал хорошую мину при плотей игре.
— В учебнике о нем всего пятнадцать строчек, — заметил он вежливо.
— В твоем возрасте люди читают и другие книжки! — ответил учитель.
— Другие? Пожалуйста! — не дрогнул, а, наоборот, расцвел Костя. — «Золотой теленок», например. Там. Остап Бендер и его кунаки работали под сыновей лейтенанта Шмидта — рассказать?
Класс засмеялся, Мельников — нет.
— В другой раз, — сказал он. — Ну кто же все-таки добавит?
Генка поднял было руку, но спохватился, взглянул на Риту и руку опустил: пожалуй, она истолкует это как соперничество…
— Пятнадцать строчек, — повторил Мельников Костины слова. — А ведь это немало. От большинства людей остается только тире между двумя датами…
Откровенно глядя на одну Наташу, он спросил сам себя:
— Что ж это был за человек — лейтенант Шмидт Петр Петрович? — И сам ответил, любуясь далеким образом: — Русский интеллигент. Умница. Артистическая натура — он и пел, и превосходно играл на виолончели, и рисовал… что не мешало ему быть храбрым офицером, профессиональным моряком. А какой оратор!.. Но главный его талант — это дар ощущать чужое страдание более остро, чем свое. Именно из такого теста делаются бунтари и поэты…
Остановившись, Мельников послушал, как молчит класс, и продолжил тем тоном, каким сообщают важнейший из аргументов:
— Знаете, сорок минут провел он однажды в поезде с женщиной и влюбился без памяти, навек — то ли в нее, то ли в образ, который сам выдумал. Красиво влюбился!
Сорок минут, а потом были только письма, сотни писем… Читайте их, они опубликованы, и вы не посмеете с высокомерной скукой рассуждать об ошибках этого человека!
— Но ведь ошибки-то были? — нерешительно вставил Костя, самоуверенность которого сильно пошла на ущерб.
Мельников оглянулся на него и проговорил рассеянно, с оттенком досады:
— Ты сядь пока, сядь…
Недовольный, но не теряющий достоинства, Костя повиновался.
— Петр Петрович Шмидт был противником кровопролития, — продолжал Мельников. — Как Иван Карамазов у Достоевского, он отвергал всеобщую гармонию, если в ее основание положен хоть один замученный ребенок… Все не верил, не хотел верить, что язык пулеметов и картечи ~ единственно возможный язык переговоров с царем. Бескровная гармония… Наивно? Да. Ошибочно? Да! Но я приглашаю Батищева и всех вас не рубить сплеча, а прочувствовать высокую себестоимость этих ошибок!
…Слушает Наташа, и почему-то горят у нее щеки.
Напрягся класс: учитель не просто объясняет — он обижается, негодует, переходит в наступление…
— Послушай, Костя, — окликнул Илья Семенович Батищева, который вертел в руках сделанного из промокашки «голубя». — Вот началось восстание, и не к Шмидту — к тебе, живущему шестьдесят лет назад, приходят матросы… Они говорят: «Вы нужны флоту и революции». А ты знаешь, что бунт обречен, что ваш единственный крейсер без брони, без артиллерии, со скоростью восемь узлов — не выстоит. Как тебе быть? Оставить матросов одних под пушками адмирала Чухнина? Или идти и возглавить мятеж и стоять на мостике под огнем и наверняка погибнуть…
— Без всяких шансов на успех? — прищурился Костя, соображая. — А какой смысл?
Его благоразумная трезвость вызвала реакцию совсем неожиданную.
— Да иди ты со своими шансами! — зло и громко взорвалась Рита. И, увидев пустующее место в соседнем ряду, пересела от Кости туда.
— Черкасова!.. — одернул ее Илья Семенович, не сумев, однако, придать своему голосу достаточной строгости. Внимательный глаз заметил бы, как Мельников й Наталья Сергеевна чуть-чуть, уголками губ, улыбнулись друг другу в этот момент.
Надя Огарышева, повернувшись к Рите, показала ей большой палец.
— Итак, — Илья Семенович повысил голос, требуя тишины, — был задан вопрос: какой смысл в поступке Шмидта, за что он погиб…
— Да ясно за что! — нетерпеливо перебил Михейцев. — Без таких людей революции не было бы…
Положив руку на плечо Михейцева, тем самым укрощая его и одобряя, Мельников продолжал:
— Он сам объяснил это в своем последнем слове на военном суде. Так объяснил, что даже его конвоиры, эти два вооруженных истукана, ощутили себя людьми и отставили винтовки в сторону…
Он достал из портфеля книгу — она называлась «Подсудимые обвиняют» — и, листая ее в поисках нужной страницы, снова проговорил задумчиво:
— Пятнадцать строчек…
Он ничего не успел прочитать: широко распахнулась дверь класса — на пороге стоял директор.
— Разрешите, Илья Семенович?
Илья Семенович пожал плечами, словно говорил: а как я могу не разрешить?
Николай Борисович вошел не один. С ним была Светлана Михайловна, на лбу у нее по-прежнему оставался черный след копоти, особенно заметный от пугающей бледности ее лица.
— Извините за вторжение. А почему вы, собственно, не встали? — спросил он у класса.
Поспешно захлопали крышки парт, ребята поднялись. Их слишком резко переключили с тех, «шмидтовских», впечатлений на эти, новые, и рефлекс школьной вежливости не сработал…
— Садитесь. Произошла вещь, из ряда вон выходящая. Вчера вечером кто-то вошел в учительскую, вытащил из шкафа сочинения вашего класса и сжег их.
Девятый «В» тихонько ахнул.
— Да-да, — продолжал Николай Борисович, — сжег! И оставил на месте своего преступления — я говорю это слово вполне серьезно, в буквальном смысле! — оставил там вот это объяснение. Дерзкое по форме и невразумительное по существу.
Листок он передал Мельникову. Илья Семенович отошел с ним к окну и стал читать.
— Я не буду говорить о том, какую жестокую, какую бесчеловечную обиду нанес этот… субъект Светлане Михайловне. Не буду также говорить и об идейной подкладке этого безобразия. Меня интересует сейчас одно: кто это сделал? Надеюсь, мне не придется унижать вас и себя такими мерами, как сличение почерков и так далее…
— Не придется! — вспыхнул Генка и встал.
— Ты, Шестопал?
— Я.
— Пойдем со мной.
— С вещами? — мрачно сострил Генка, но никто не засмеялся.
— Да-да, забирай все. — Николай Борисович протянул руку за листком к Мельникову.
— Ознакомился?
Не ответив, Илья Семенович вернул ему эту бумагу. Мертвая тишина в классе.
Скорбным изваянием стоит в дверях Светлана Михайловна, так и не проронившая ни слова.
Генка собирал свои пожитки.
Вдруг Николай Борисович увидел Наташу.
— А вы, Наталья Сергеевна, каким образом здесь?
— Мне разрешил Илья Семенович…
— Ах, так! Ну-ну.
Ни на кого не глядя, Генка пошел с портфелем к двери.
Директор вышел за ним.
Еще раз оглядев класс и кивая каким-то своим мыслям, последней ушла Светлана Михайловна с полосой копоти на лбу, напоминающей пороховую метку боя…
Мельников, кажется, совсем забыл, что у него идет урок, что вопрошающе смотрят на него ребята и Наташа, не слышит он, как нарастает в классе гул; медленно сбрасывая оцепенение, 9-й «В» уже пытался вслух осмыслить новое ЧП.
— О чем я говорил? — спрашивает наконец Мельников с усилием.
— Про пятнадцать строчек, что это немало, — подсказала Рита.
— Да-да.
Он взял со стола книгу, но глядел поверх ее, медлил… И вдруг, решив что-то, порывисто вышел из класса…
Все замерло, а потом загудело тревожно:
— Он к директору пошел, да? Наталья Сергеевна?
— А куда ж еще-то! — опередил Наташу Михейцев. — Братцы, Шестопальчику хана — это точно!