Она упрямо уткнулась в свои тетрадки. Их надо было проверить до Древней Греции.
— Что же вы имеете в виду? — спросила я.
— Спектакль «Наш марш». Ребят надо уважать.
Они не обязаны делать то, к чему ты сам не относишься серьезно.
— Но при чем тут Ирина Васильевна? Она ведь говорила то же самое.
— Да, но мне хотелось, чтобы она не так говорила, — смешалась Марина. — Она слишком учительница.
— А вы? Что это вы говорили сегодня на уроке насчет золотых цепей?
— Которые я буду для них заказывать? В шестом классе? — Марина улыбнулась. — Это значит: дуб дубом, только золотую цепь на тебя повесить. «Лукоморье»-то Пушкина они проходили, должны уметь использовать. Я вообще-то могу и закричать: «Брось эти дурацкие штучки!» Знаете, к этому так легко привыкаешь.
— Но ведь ребята на вас за это не обижаются.
— Вы полагаете?
— Не знаю, у меня было мало хороших учителей.
— А у меня были, — Марина задумалась. — Только чем я делаюсь старше, тем больше мне их делается жалко. Все они так уставали. Тридцать восемь лет, и вот уже его нет. С ним ушел целый этап в моей жизни. Пока он был, это время было еще рядом: зайдешь к нему в клуб — и опять девочка.
Да, никогда я не думала, что мне придется заниматься вот этим, — показала Марина на тетрадки. — Хотя… Как-то в том клубе у нас был диспут «О преподавании литературы в школе». Мы вовсю ругали учителей. А потом встал приглашенный на этот диспут методист из института усовершенствования учителей — старенький, с усиками… Встал и говорит: «Правильно, литературу преподают вам плохо. Вы способные, умные, эрудированные — да. Но учителем-то никто из вас не станет». И правда, никто из наших ребят в школу не пошел…
— А вы?
— Я оказалась белой вороной. Нет, этот диспут, конечно, ни при чем, но все-таки. Старенький, с усиками… Сейчас мы ставим новый спектакль: «Люблю и ненавижу» («Ты и вокруг тебя» — другое название). Ребята сами пишут сценарий. Какие у тебя в жизни интересы? Считаешь ли ты своих родителей несовременными? Чем некоторые комсомольцы отличаются от некомсомольцев? Это они предлагают такие темы.
Ужасно интересно! Как ты относишься к общественной деятельности? И рядом — почему нельзя бегать на переменах?
Марина достала из сумки папку с разной формы листочками и читала теперь эти листочки.
— Я их верну, обязательно верну в театр. И Шурика, и Колю Горошкина. Они посмотрят этот спектакль и вернутся. Если… если я не уйду из школы.
— А вы еще собираетесь уходить? — спросила я. — Когда я была на уроках, мне так хотелось у вас учиться.
— Да, театр, мои уроки, ребята — это единственное, что меня тут держит. Они ведь такие, просто прелесть. Смотрите.
В это время распахнулась дверь, и в кабинет влетел Вася Тюков. В руках у него болтались коньки с большими хоккейными ботинками, волосы еще были мокрые от снега.
— Марина Львовна, я не опоздал?
— Нет, но почему ты в таком виде? Иди скажи ребятам, что я сейчас освобожусь.
За дверью раздались голоса. Хором тонкие голоса девочек и среди них гулко бас Васи Тюкова: «Почему, — говорит, — ты в таком виде?» Марина смеялась. В черном платье со стоячим воротником она должна была сейчас вести факультатив по искусству Древней Греции.
— Не уходите из школы, — попросила я.
— Может быть. Но я так мечтаю о свободном времени, когда можно будет засесть и писать то, что хочется, — телесценарий, например. Ведь это моя мечта — телевидение!
— А ребята? А Ирина Васильевна?
— Да, и Ирина Васильевна. Я не знаю. Я так хочу во всем разобраться. И с Ириной Васильевной тоже. Мы с ней родственные души, может быть, поэтому нам и трудно?
— Не уходи, — попросила я ее еще раз.
— Не знаю. Я подумаю.
— Марина Львовна! — В класс ворвались не желавшие более ожидать ребята.
Но, ах, я еду… льзя ль снести?
Я еду… мучусь я… я еду… ну… прости! —
писал Поэт.
ВЛАДИМИР ТЕНДРЯКОВВЕСЕННИЕ ПЕРЕВЕРТЫШИ
Обычно для автора писать к своей работе предисловие по меньшей мере затруднительно. То, что он хотел сказать, — уже сказано, а если что-то и не сказал, значит, были на то какие-то причины.
Я пребывал в возрасте моего героя Дюшки тридцать восемь лет назад, тогда самолет считался высшим достижением техники, летчик — самой романтической профессией, а недавно скончавшегося К. Э. Циолковского больше знали как изобретателя цельнометаллического дирижабля, а не как пионера космонавтики.
Однако и тогда мальчишки жили сходно с нынешними мальчишками, увлекались фантастикой, верили в могущество науки и не выполняли домашних заданий, влюблялись в кого-то и кого-то ненавидели.
Пожалуй, я бы соврал, если б утверждал, что в этой повести о сегодняшнем детстве нет моего далекого детства. И. С. Тургенев однажды заявил, что биография писателя в его произведениях. И здесь нет исключения из этого правила.
Чем ближе к старости, тем чаще вспоминаешь то, увы, запредельное время, когда обычный мир для тебя начинает переворачиваться в сознании: знакомое вдруг становится непонятным, непонятное — очевидным. Наверное, нет такого человека на земле, который бы не пережил в жизни духовной революции. И чаще всего она происходит в пору отрочества.
Как бы вновь я здесь встретился со своим детством и в то же время хотел, чтоб каждый читатель независимо от возраста встретился со своим.
Дюшка Тягунов знал, что такое хорошо, что такое плохо, потому что прожил на свете уже тринадцать лет. Хорошо — учиться на пятерки, хорошо — слушаться старших, хорошо — каждое утро делать зарядку…
Учился он так себе, старших не всегда слушался, зарядку не делал; конечно, не примерный человек — где уж! — однако таких много, себя не стыдился, а мир кругом был прост и понятен.
Но вот произошло странное. Как-то вдруг, ни с того ни с сего. И ясный, устойчивый мир стал играть с Дюшкой в перевертыши.
Он пришел с улицы, надо было садиться за уроки. Вася-в-кубе задал на дом задачку: два пешехода вышли одновременно… Вспомнил о пешеходах, и стало тоскливо. Снял с полки первую подвернувшуюся под руку книгу. Попались «Сочинения» Пушкина. Не раз от нечего делать Дюшка читал стихи в этой толстой старой книге, смотрел редкие картинки. В одну картинку вглядывался чаще других — дама в светлом платье, с курчавящимися у висков волосами.
Исполнились мои желания. Творец Тебя мне ниспослал, тебя, моя Мадонна, Чистейшей прелести чистейший образец.
Наталья Гончарова, жена Пушкина, кому не известно — красавица, на которую клал глаз сам царь Николай. И не раз казалось: на кого-то она похожа, на кого-то из знакомых, но как-то недодумывал до конца. Сейчас вгляделся и вдруг понял: Наталья Гончарова похожа на… Римку Братеневу!
Римка жила в их доме, была старше на год, училась на класс выше. Он видел Римку в день раз по десять. Видел только что, минут пятнадцать назад, — стояла вместе с другими девчонками перед домом. Она и сейчас стоит там, сквозь немытые весенние двойные рамы средь других девчоночьих голосов — ее голос.
Дюшка вглядывался в Наталью Гончарову — курчавинки у висков, точеный нос…
Тебя мне ниспослал, тебя, моя Мадонна,
Чистейшей прелести чистейший образец.
Красавица!.. Голос Римки за окном.
Дюшка метнулся к дверям, сорвал с вешалки пальто. Надо проверить: в самом ли деле Римка красавица?
А на улице за эти пятнадцать минут что-то случилось. Небо, солнце, воробьи, девчонки — все как было, и все не так. Небо не просто синее, оно тянет, оно засасывает, кажется, вот-вот приподымешься на цыпочки да так и останешься на всю жизнь. Солнце вдруг косматое, непричесанное, весело-разбойное. И недавно освободившаяся от снега, продавленная грузовиками улица сверкает лужами, похоже, поеживается, дышит, словно ее пучит изнутри. И под ногами что-то посапывает, лопается, шевелится, как будто стоишь не на земле, а на чем-то живом, изнемогающем от тебя. И по живой земле прыгают сухие, пушистые, согретые воробьи, ругаются надсадно, весело, почти что понятно. Небо, солнце, воробьи, девчонки — все как было. И что-то случилось.
Он не сразу перевел глаза в ее сторону, почему-то вдруг стало страшно. Неровно стучало сердце: не надо, не надо, не надо! И звенело в ушах.
Не надо! Но он пересилил себя…
Каждый день видел ее раз по десять… Долговязая, тонконогая, нескладная. Она выросла из старого пальто, из жаркой тесноты сквозь короткие рукава вырываются на волю руки, ломко-хрупкие, легкие, летающие. И тонкая шея круто падает из-под вязаной шапочки, и выбившиеся непослушные волосы курчавятся на висках. Ему самому вдруг стало жарко и тесно в своем незастегнутом пальто, он сам вдруг ощутил на своих стриженых висках щекотность курчавящихся волос.
И никак нельзя отвести глаз от ее легко и бесстрашно летающих рук. Испуганное сердце колотилось в ребра: не надо, не надо!
И опрокинутое синее небо обнимает улицу, и разбойное солнце нависает над головой, и постанывает под ногами живая земля. Хочется оторваться от этой страдающей земли хотя бы на вершок, поплыть по воздуху — такая внутри легкость.
О чем-то болтают девчонки. О чем? Их голоса перепутались с воробьиным базаром — веселы, бессмысленны, слов не разобрать.
Но вот изнутри толчок — сейчас девчоночий базар кончится, сейчас Римка махнет в последний раз легкой рукой, прозвенит на прощание: «Привет, девочки!» И повернется в его сторону! И пройдет мимо! И увидит его лицо, его глаза, угадает в нем подымающую легкость. Мало ли чего угадает… Дюшка смятенно повернулся к воробьям.
— Привет, девочки! — И невесомые топ, топ, топ за его спиной, едва касаясь земли.
Он глядел на воробьев, но видел ее — затылком сквозь зимнюю шапку: бежит вприпрыжку, бережно несет перед собой готовые в любой момент взлететь руки, задран тупой маленький нос, блестят глаза, блестят зубы, вздрагивают курчавинки на висках.