Школьные годы — страница 9 из 70

С другой стороны улицы радостно крикнул кто-то:

— Наташа!

Наташа оглянулась: у театра оперетты стояли пятеро молодых, веселых, хорошо одетых людей. Две девушки, три парня.

Наташа, блестя глазами, извинилась перед Мельниковым:

— Я сейчас…

И перебежала на другую сторону.

Мельников стоит, курит, смотрит.

Наташа оживленно разговаривает с приятелями. Они хохочут. Расспрашивают. У них вагон новостей. Преимущественно — хороших и веселых. И надо успеть поделиться, ничего не забыв. А еще было бы лучше сманить Наташу с собой в один гостеприимный дом, где наверняка будет здорово, где ей будут рады, но есть помеха — этот седой очкарик на противоположной стороне…



Остановился троллейбус и загородил Мельникова от Наташи.

Когда она, что-то объясняя друзьям, поворачивается в его сторону, троллейбуса уже нет, но нет и Мельникова.

Наташа, все еще не веря, смотрит туда, где он стоял.

— Что случилось, Наташа? — спрашивает один из парней, заметив ее потухший взгляд, ее полуоткрытый рот…


В спортзале они теперь были вдвоем — Рита и Генка. Кажется, он уже прощен — благодаря стихотворению.

Молчание.

Рита соскакивает с «козла».

— Ты стал лучше писать, — заключает она. — Более художественно. — И берет портфель. — Надо идти. Сейчас кто-нибудь притащится, раскричится…

— В школе нет никого.

— Совсем? Так не бывает, даже ночью кто-то есть.

Оба прислушались. Похоже, что и впрямь все ушли… Тихо. Нет, что-то крикнула одна нянечка другой, и опять тихо…

— А ты представь, что, кроме нас, никого… — сказал Генка, сидя, на брусьях, — драма короткого роста всегда тянула его повыше…

Склонив голову на плечо и щурясь, Рита сказала:

— Пожалуйста, не надейся, что я растаяла от твоих стихов!

— Я не надеюсь, — глухо пробубнил Генка. — Я не такой утопист! И потом, они вообще не для этого пишутся.

— Ладно врать-то. Мое дело предупредить: у нас с тобой никогда ничего не выйдет… Ты, Геночка, еще маленький. Я такой в седьмом классе была, как ты сейчас!..

Риту веселила его мрачная серьезность: он так темнел и даже, казалось, худел на глазах от ее слов — умора!..

Внезапно Генка весь напрягся и объявил:

— Хочешь правду? Умом я знаю, что ты человек — так себе. Не «луч света в темном царстве»…

— Скажите, пожалуйста, — вспыхнула Рита.

— …я это знаю, — продолжал Генка, щурясь, — я только стараюсь это не учитывать.

— Что-что?

— Не поймешь ты, к сожалению. Я и сам только позавчера это понял…

Он отвернулся и, казалось, весь был поглощен нелегкой задачей: как с брусьев перебраться по подоконнику до колец. С брусьев — потому что допрыгнуть до них с земли он не смог бы ни за что. Даже для нее.

Вышло! Повис. Подтянулся.

— Ну и что же ты там понял позавчера?

Она была задета и плохо это скрывала.

— Пожалуйста! — изо всех сил Генка старался не пыхтеть, не болтаться, а проявить, наоборот, изящество и легкость. — В общем, так. Я считаю… что человеку необходимо состояние влюбленности! В кого-нибудь или во что-нибудь. Всегда, всю дорогу… (Он уже побелел от напряжения, но голос звучал неплохо, твердо.) Иначе неинтересно жить. Мне самое легкое влюбиться в тебя. На безрыбье.

— И тебе неважно, как я к тебе отношусь? — спросила снизу Рита, сбитая с толку.

— Нет. Это дела не меняет… — со злым и шалым торжеством врал Генка, добивая поскучневшую Риту. — Была бы эта самая пружина внутри! Так что можешь считать, что я влюблен не в тебя… — Тут ему показалось, что самое время красиво спрыгнуть. Вышло! — …не в тебя, а, допустим, в Черевичкину. Какая разница!

Вдруг Генка против воли опустился на мат, скривился весь — дикая боль в плечевых мышцах мстила ему за эффекты на кольцах.

— Что, стихи небось легче писать? — саркастически улыбнулась Рита. — Вот и посвящай их теперь Черевичкиной! Гуд лак!

Она ушла.

Генка хмуро встает, массирует плечо. Потух его взгляд, в котором только что плясали чертики плутовства и бравады…

Что ж, поздно, надо идти.

Прямой путь в раздевалку с этого крыла уже закрыт — ему пришлось подниматься на третий этаж. Полумрак в школе. По пути Генка цепляется за все дверные ручки — какая дверь поддается, какая нет… Учительская оказалась незапертой. Генка включил там свет. Пусто. На столе лежала развернутая записка:

«Ув. Илья Семенович!

Думаю, что вам будет небесполезно ознакомиться с сочинениями вашего класса.

Не сочтите за труд. Они в шкафу.

Свет. Мих.».

Генка подходит к застекленному шкафу — действительно там лежат их сочинения о счастье.

…Свет еретической идеи загорается в темных недобродушных глазах Генки. Кроме него, ни души на всем этаже…


Полина Андреевна, мать Мельникова, смотрела телевизор. В комнате был полумрак.

На экране молодой, но лысый товарищ в массивных очках говорил:

— Смоделировать различные творческие процессы, осуществляемые человеком при наличии определенных способностей, — задача дерзкая, но выполнимая. В руках у меня ноты. Это музыка, написанная электронным композитором — машиной особого, новейшего типа. О достоинствах ее сочинений судите сами…

Стол был, как обычно, накрыт для одного человека. Обед уже успел превратиться в ужин.

Хлопнула дверь. Уже по тому, как она хлопнула, Полина Андреевна догадалась о настроении сына.

Он молча вошел. Молча постоял за спиной матери, которая не двинулась с места.

— Найдутся, вероятно, телезрители, — продолжал человек на экране, — которые скажут: машина не способна испытывать человеческие эмоции, а именно они и составляют душу музыки… (Тут он тонко улыбнулся.) Прекрасно. Но, во-первых, нужно точно определить: что такое «человеческая эмоция», «душа» и сам «человек»…

— Господи, — прошептала Полина Андреевна, глядя на экран испуганно, — неужели определит?

Она машинально придвинула сыну еду.

— А во-вторых, учтите, что предлагаемая вам музыка — это пока не Моцарт, — снова улыбнулся пропагандист машинной музыки.

Но Илья Семенович не дал ему развернуться — резко протянул руку к рычажку и убрал звук.

— Извини, мама, — с досадой пробормотал он.

— А мне интересно! — С вызовом Полина Андреевна вернула звук, негромкий, впрочем.

Но она сразу утратила интерес к телевизору, когда сын попросил:

— Мама, дай водки.

Она открыла буфет, зазвенела графинчиком, рюмкой.

— И стакан, — добавил Мельников.

Паника в глазах Полины Андреевны: стаканами глушить начал!

Мельников налил — она предпочла не смотреть сколько — и выпил.

Уткнулся в тарелку, медленно стал жевать.

Звучала странная механическая музыка.

Боковым зрением старуха пристально следила за сыном. Потом озабоченно вспомнила:

— Тут тебе какая-то странная депеша пришла. Из суда.

И она протянула ему письмо в казенном конверте.

Мельников взял. Вскрыл. Читает. Чем дальше читает, тем резче обозначаются у него желваки.

— Нет, ты послушай. — И он принялся читать вслух: — «Уважаемый Илья Семенович! Не имею времени зайти в школу и посему вынужден обратиться с письмом. Моя дочь Люба систематически получает тройки по вашему предмету. Это удивляет и настораживает. Ведь история — это не математика, тут не нужно быть семи пядей во лбу, согласитесь…»

Согласись, мама, ну что тебе стоит? — зло перебил сам себя Мельников.

— «Возможно, дело в том, что Люба скромная, не обучена краснобайству, а также завитушкам слога. Полагаю, девушке это ни к чему.

Я лично проверил Любу по параграфам с 61-го по 65-й и считаю, что оценку 4 («хорошо») можно поставить, не кривя душой…»

Они лично, — прокомментировал Мельников, — считают!

«Убедительно прошу вторично проверить мою дочь по указанным параграфам и надеюсь на хороший результат.

С приветом нарсудья Потехин».

Вот так, мама, ни больше, ни меньше. И все это на бланке суда — на бумагу даже не потратился! — Он скомкал письмо, встал, заходил по комнате.

Звучала механическая музыка.

— Зачем же так раздражаться? — сказала мать. — Ты же сам говорил: если человек глуп, то это надолго.

— Это Вольтер сказал, а не я, — поправил Мельников автоматически. — Но он не так глуп, мама! Его вдохновляют воспоминания… Ну, я ему покажу… этому служителю Фемиды! Может, послать ему повестку… в нарсуд?

Механическая музыка кончилась.

Явно желая отвлечь сына, Полина Андреевна вдруг всплеснула руками:

— Илья, ты посмотри, что я нашла!

Из большой шкатулки, где, очевидно, хранятся реликвии семьи, она извлекла фотографию. Протянула сыну. Он взял без энтузиазма.

Это был выпуск семилетней давности. Рядом с Ильей Семеновичем стояла Наташа.

Мельников глянул и помрачнел еще больше. Отошел К ОКЕ/.

— Сколько я буду просить, чтобы она зашла к нам? — перебирая в шкатулке другие фотографии, сказала Полина Андреевна. — Тебе хорошо, ты ее каждый день видишь…

Он оглянулся с таким выражением глаз, что она предпочла переменить тему.

— Опять моросит? — спросила старуха.

Он курил, глядя в окно.

— Ты не замечала, мама, что в безличных предложениях есть безысходность? «Моросит…» «Темнеет.:.» «Ветрено». Знаешь почему? Не на кого жаловаться! И не с кем бороться…

Он ушел в свою комнату. Не находя себе дела, присел к пианино. Взял несколько аккордов.

Полина Андреевна держала в руках фото, которое всегда делают, когда рождается ребенок: на белой простынке лежал на пузе малыш и улыбался беззубым ртом доверчиво и лучисто.

А Мельников в это время запел… Тихо, серьезно. Это имело отношение не к вокалу, а к жизни, к войне, к одиночеству, к водке и дождю, к поиску утешения и надежды. Вот эта песня:

В этой роще березовой,

Вдалеке от страданий и бед,

Где колеблется розовый

Немигающий утренний свет,

Где прозрачной лавиною

Льются листья с высоких ветвей, —

Спой мне, иволга, песню пустынную,