[120], – сказал Джек.
– Your poor King[121], – сказал полковник Брэнд, – мне жаль его. – И добавил, любезно улыбаясь: – И вас тоже.
– Thanks a lot for him[122], – ответил я.
Но что-то прозвучало не так в моих словах, потому что Джек как-то странно посмотрел на меня и сказал, понизив голос:
– Tu me caches quelque chose. Ça ne va pas, ce soir, avec toi[123].
– Нет, Джек, все в порядке, – сказал я и засмеялся.
– Над чем ты смеешься? – спросил Джек.
– Иногда полезно посмеяться, – сказал я.
– Мне иногда тоже нравится посмеяться, – заметил Джек.
– Американцы, – сказал я, – никогда не плачут.
– What? Les Аméricains ne pleurent jamais?[124] – удивился Джек.
– Americans never cry[125], – повторил я.
– Я никогда не думал об этом, – сказал Джек, – ты действительно считаешь, что американцы никогда не плачут?
– They never cry, – сказал я.
– Who never cries?[126] – спросил полковник Брэнд.
– Американцы, – ответил, смеясь, Джек. – Малапарте говорит, что американцы никогда не плачут.
Все удивленно посмотрели на меня, а полковник Брэнд сказал:
– Very funny idea[127].
– У Малапарте всегда забавные мысли, – сказал Джек, как бы извиняясь за меня, пока все смеялись.
– Эта мысль не забавная, а очень грустная, – сказал я. – Американцы никогда не плачут.
– Сильные мужчины не плачут, – сказал майор Моррис.
– Американцы – сильные мужчины, – сказал я и засмеялся.
– Have you never been in the States?[128] – спросил меня полковник Брэнд.
– Нет, никогда. Я никогда не был в Америке.
– Вот почему вы думаете, что американцы никогда не плачут, – сказал полковник Брэнд.
– Good Gosh![129] – воскликнул майор Томас из Каламазу, штат Мичиган, – Good Gosh! В Америке модно плакать. Слезы сейчас в моде. Знаменитый американский оптимизм был бы смешным без слез.
– Без слез, – сказал полковник Элиот из Нантакета, штат Массачусетс, – американский оптимизм был бы не смешным, а чудовищным.
– Я думаю, он был бы чудовищным и со слезами тоже, – сказал полковник Брэнд, – я так считаю с тех пор, как прибыл в Европу.
– А я думал, в Америке запрещено плакать, – сказал я.
– Нет, в Америке плакать не запрещено, – сказал майор Моррис.
– Даже по воскресеньям, – сказал Джек, смеясь.
– Если в Америке было бы запрещено плакать, – сказал я, – это была бы чудесная страна.
– Нет, в Америке плакать не запрещено, – повторил майор Моррис, сурово глядя на меня, – и может быть, именно поэтому Америка – чудесная страна.
– Have a drink, Malaparte[130], – сказал полковник Брэнд, доставая из кармана серебряную фляжку и наливая мне виски. Потом он налил понемногу остальным и себе и, обратившись ко мне с сердечной улыбкой, сказал:
– Don’t worry, Malaparte. Здесь вы среди друзей. We like you. You are a good chap. A very good one[131]. – Он поднял стакан и, прищурив ласково глаз, произнес американский тост: – Mud in your eye[132].
– Mud in your eye, – повторили остальные, подняв стаканы.
– Mud in your eye, – сказал я, и слезы подступили к моим глазам.
Все выпили и с улыбкой посмотрели друг на друга.
– Странный вы народ, неаполитанцы, – сказал полковник Элиот.
– Я не неаполитанец, о чем сожалею, а неаполитанцы – чудесный народ, да, – ответил я.
– Очень странный народ, – повторил полковник Элиот.
– Мы все в Европе более или менее неаполитанцы, – сказал я.
– Вы лезете на рожон, а потом плачете, – сказал полковник Элиот.
– Нужно быть сильными, – сказал полковник Брэнд, – God helps… – он, конечно, хотел сказать, что Бог помогает сильным, но запнулся и, повернув голову к радиоприемнику в углу комнаты, сказал: – Послушайте. Радиостанция PBS передавала мелодию, очень похожую на мелодию Шопена, но это был не Шопен.
– Люблю Шопена, – сказал полковник Брэнд.
– Вы думаете, это действительно Шопен? – спросил я его.
– Of course it’s Chopin![133] – воскликнул полковник Брэнд с большим удивлением.
– А что это, по-вашему? – сказал полковник Элиот с легким раздражением в голосе. – Шопен есть Шопен.
– Надеюсь, это не Шопен, – сказал я.
– Я, напротив, считаю, что это Шопен, – сказал полковник Элиот, – было бы очень странно, если бы это оказался не Шопен.
– Шопен очень популярен в Америке, – сказал майор Томас, – некоторые его блюзы просто великолепны.
– Слушайте, слушайте, – вскричал полковник Брэнд, – это, конечно же, Шопен!
– Да, это Шопен, – сказали остальные, с упреком глядя на меня.
Джек смеялся, прикрыв глаза.
Это было что-то в духе Шопена, но не Шопен. Исполнялся концерт для фортепьяно с оркестром, как если бы его написал некий Шопен, который не был Шопеном, или Шопен, рожденный не в Польше, а в Чикаго или в Кливленде, штат Огайо, или как если бы его написал кузен, свояк, дядя Шопена, но не Шопен.
Музыка смолкла, и голос диктора радиостанции PBS объявил: «Вы слушали “Варшавский концерт” Эддинселла в исполнении филармонического оркестра Лос-Анджелеса под управлением Альфреда Уолленстайна».
– I like Addinsell’s Warsaw Concerto[134], – сказал полковник Брэнд, порозовев от удовольствия и гордости. – Эддинселл – это наш Шопен. He’s our American Chopin.
– Может, вам не нравится даже Эддинселл? – спросил меня полковник Элиот с нотой презрения в голосе.
– Эддинселл есть Эддинселл, – ответил я.
– Эддинселл – наш Шопен, – повторил полковник Брэнд по-детски торжественно.
Я молча смотрел на Джека. Потом пристыженно сказал:
– Прошу извинить меня.
– Don’t worry, don’t worry, Малапарте, – сказал полковник Брэнд, похлопав меня по плечу, – have a drink.
Но серебряная фляжка была пуста, и он, смеясь, предложил пойти выпить в бар. Сказав это, он поднялся, и все последовали за ним.
Джимми сидел за столом возле окна вместе с молодыми офицерами-летчиками и показывал им пук светлых волос, который я сразу узнал. Раскрасневшийся Джимми громко смеялся, раскрасневшиеся летчики хохотали тоже и хлопали друг друга по плечу.
– Что это такое? – спросил майор Моррис, подойдя к столу Джимми и с любопытством разглядывая «парик».
– That’s an artificial thing, – сказал Джимми со смехом, – a thing for negroes[135].
– What for?[136] – воскликнул полковник Брэнд, наклоняясь через плечо Джимми, чтобы разглядеть the thing.
– For negroеs, – сказал Джимми.
Все вокруг заливались хохотом.
– For negroеs? – переспросил полковник Брэнд.
– Да, – вмешался я, – for American negroеs. – И, вырвав «парик» из рук Джимми, бесстыдным движением воткнул руку в отверстие, обшитое красным атласом.
– Look, – сказал я, – that’s a woman. An Italian woman, a girl for negroеs[137].
– Oh, shame![138] – воскликнул полковник Брэнд, с отвращением отведя взгляд. Он покрылся краской стыда и оскорбленного целомудрия.
– Смотрите, до чего опустились наши женщины, – сказал я, и слезы текли по моим щекам, – вот до чего дошла итальянская женщина: она готова прикладывать к себе пук светлых волос для удовлетворения чернокожих солдат. Смотрите, вся Италия – не что иное, как пук блондинистых волос.
– Sorry[139], – сказал полковник Брэнд.
Все молча смотрели на меня.
– Это не наша вина, – сказал майор Томас.
– Конечно, не ваша, я знаю, – сказал я, – это не ваша вина. Вся Европа – всего лишь клок светлых волос. Венок из блондинистых волос на ваши головы победителей.
– Don’t worry, Мalaparte, – сказал полковник Брэнд с искренней симпатией в голосе и протянул мне стакан, – have a drink.
– Have a drink, – сказал майор Моррис, похлопав меня по плечу.
– Mud in your eye, – сказал полковник Брэнд, поднимая стакан. Он смотрел на меня с улыбкой, его глаза повлажнели от слез.
– Mud in your eye, Mаlaparte, – сказали все, поднимая стаканы.
Я молча плакал, сжимая в руке чудовищное изделие.
– Mud in your eye, – сказал я сквозь слезы.
IVРозы из плоти
При первом известии об освобождении Неаполя, как по зову вещего голоса, влекомые призывными запахами свежевыделанной кожи, виргинского табака и запахом женщины-блондинки – а это и есть запахи американской армии, – томные ряды гомосексуалистов не только из Рима и других городов Италии, но и со всей Европы пешком пересекли немецкую линию фронта в заснеженных горах Абруцци, пройдя прямо через минные поля, рискуя попасть под пули патрулей немецких Fallschirmjäger[140], и оказались в Неаполе, чтобы встретить войско освободителей.
Международное сообщество гомосексуалистов, трагически рассеянное войной, вновь воссоединялось на первом лоскутке Европы, освобожденном союзниками. Не прошло и месяца, а Неаполь, эта славная и благородная столица древнего Королевства Обеих Сицилий, стал центром европейского гомосексуализма, самым важным мировым «carrefour», перекрестком запретного порока, великим Содомом, куда из Парижа, Лондона, Нью-Йорка, Каира, Рио-де-Жанейро, Венеции и Рима стекались все педерасты мира. Гомосексуалисты, прибывшие морем на военных английских и американских транспортах, и те, что группами пробрались через горы Абруцци из стран Европы, еще оккупированных немцами, сразу узнавали своих по запаху, интонации, взгляду и с громкими криками радости бросались в объятия друг друга, как Вергилий и Сорделло