Шкура — страница 27 из 62

Бледный, с вылезшими из орбит глазами, сжимая обеими руками виски, рожающий катался головой по подушке и громко стонал. Кровавая слюна пенилась на его губах, крупные слезы катились по красному мужскому лицу, поблескивая на усах.

– Цецилий! Цецилий! – закричала старуха, бросилась к постели, сопя и непристойно прищелкивая языком, сунула руки под простыню и принялась манипулировать ими вокруг вздутого вздымающегося и опускающегося под желтым шелковым одеялом живота. Время от времени, вытаращив глаза, она кричала: «Цецилий! Цецилий! Не бойся, это я!» – казалось, она схватила под одеялом какую-то мерзкую зверушку и пыталась придушить ее.

Цецилий лежал, раскинув ноги, и с пеной у рта взывал:

– О святой Януарий! Святой Януарий, помоги мне!

Он яростно бился головой о железную спинку кровати, Жорж тщетно пытался удержать его, с плачем и нежной лаской обнимая и стараясь не дать ему поранить себя о железную спинку кровати.

Вдруг старуха стала тащить что-то обеими руками из утробы Цецилия, наконец с торжествующим криком вырвала это что-то и подняла высоко над головой, выставив всем на обозрение небольшого, темного цвета монстра со сморщенным, в красных пятнах лицом, при виде которого всех охватила буйная радость. Все со слезами принялись обниматься, целоваться, прыгать и кричать, окружили старуху, которая, вонзив ногти в темное морщинистое тельце, воздела руки к небу, и, как бы предлагая новорожденного в дар некоему божеству, воскликнула:

– О благословенное дитя! Да благословит тебя Мадонна! О чудесное дитя!

Тогда все как одержимые принялись бегать по комнате вокруг новорожденного, хныкать и плакать в голос, широко раскрыв рты и растирая глаза кулаками:

– И-и-и-и-и!

Вырванный из лап старухи младенец, переходя из рук в руки, наконец оказался у изголовья ложа Цецилия, который уже сидел на постели, являя всем прекрасное мужское усатое лицо, освещенное нежной материнской улыбкой, и протягивал мускулистые руки к плоду своих мучений.

– Сын мой! – вскричал он и, схватив монстра, прижал его к груди, потерся о него своим мускулистым торсом, расцеловал его личико, покачал, напевая, на руках и затем с улыбкой умиления передал его Жоржу.

Согласно ритуалу «фильяты», этот жест означал, что честь отцовства принадлежит Жоржу, который, взяв младенца на руки, стал укачивать, ласкать, целовать его, глядя на него улыбающимися, мокрыми от слез глазами. Я присмотрелся к младенцу и остолбенел. Это была древняя деревянная статуэтка, грубо вырезанный из дерева фетиш, подобный фаллическим изображениям на фресках домов Помпей. Крошечная бесформенная головка, короткие ручки скелетика, большой вздутый живот, из-под которого выглядывал фаллос невиданных размеров и формы, похожий на мухомор с красной в белых пятнышках шляпкой. Жорж остановил на маленьком монстре долгий взгляд, приблизил губы к шляпке гриба и стал целовать и покусывать ее. Он был бледен, весь в поту, дыхание его прерывалось, руки дрожали. Все окружили его, щебеча, взволнованно жестикулируя, и наперебой кинулись целовать омерзительный фаллос. В этот момент с нижних ступеней лестницы зычный голос прокричал:

– Спагетти! Спагетти! – и запах готовых спагетти и томатного соуса вошел в комнату вместе с криком.

Заслышав призыв, Цецилий свесил ноги с кровати и, опершись одной рукой на плечо Жоржа, а второй стыдливо прижимая к груди края сорочки, встал на пол. Медленно-медленно, грациозными шажками, испуская тихие вздохи и поводя вокруг томным взглядом, поддерживаемый десятком услужливых, любящих рук, завернувшись в красный шелковый халат, наброшенный старухой ему на плечи, он двинулся к двери. Все направились за ним.

Начался обед. На первое были спагетти, потом жаркое из морских петушков и кальмаров, затем телятина по-генуэзски и на десерт пастьера, неаполитанский торт из яичного теста с творогом. Мы с Джеком сидели в конце стола, скорее взбудораженные, чем развеселившиеся, и молча наблюдали за действиями персонажей этой единственной в своем роде комедии, ожидая, что с минуты на минуту произойдет что-то из ряда вон выходящее. Все ели, пили, хмелели, вначале вполне умеренно, но потом, все больше распаляясь, впали в любовное исступление и преисполнились ревнивой враждебности друг к другу. От одного неосторожного слова Жоржа, который с красным лицом сидел, упершись лбом в плечо Цецилия, и злорадно поглядывал на своих друзей и соперников, Жан-Луи заплакал, как мне сначала показалось, от досады. Но каково было мое удивление, когда я убедился, насколько искренним и неподдельным было его горе и как сильно он страдал. Я окликнул его по имени, все обернулись ко мне, раздраженные и настороженные, словно я нарушил заранее написанный и отрепетированный сценарий. Жан-Луи продолжал безутешно плакать, не собираясь успокаиваться, когда Цецилий плавно поднялся со стула, подошел к нему и стал целовать его за ухом, гладить по волосам, говорить что-то очень нежное, хотя было очевидно, что им движет не столько желание утешить Жана-Луи в его страданиях, сколько стремление получить злорадное удовольствие, возбудив ревность в соперниках.

Когда я разглядел Цецилия вблизи и во весь рост, он показался мне еще моложе, чем когда лежал в постели. Это был редкой красоты юноша не более восемнадцати лет. Поражала естественность его манер и речи, он выглядел опытнейшим актером в каждой сцене этого спектакля. Он не только не робел и не стыдился странного наряда и роли, которую играл, но, напротив, похоже, гордился своим новым обличьем и своим искусством.

Приласкав Жана-Луи, он вернулся на свое место во главе стола и скоро, то ли от обильной еды и крепкого вина, то ли от свежего морского воздуха, понемногу стал терять некоторые черты своего, если можно так сказать, женского целомудрия. Его глаза загорелись, голос окреп, обогатился звонкими мужскими нотами, под обожженной солнцем кожей на плечах и руках заиграла мускулатура, руки стали грубыми, а пальцы – узловатыми и хваткими. Мне это не понравилось, мне показалось, что такая перемена слишком откровенно подчеркивала малопривлекательную сторону всей этой комедии, обнаруживала ее скрытый подтекст. Но, как я потом узнал, эта неожиданная метаморфоза была тоже частью ритуала, более того, это был самый ответственный момент действа; «фильята» не была бы «фильятой», если бы не заканчивалась церемонией рукоцелования, назовем это так. И действительно, Цецилий вдруг начал провоцировать сотрапезников, мешая ласковые речи с оскорблениями, непристойными шутками и выкриками. Затем он встал и широким королевским жестом, как корону, сорвал с головы чепец, гордо оглядел всех вокруг, скривил губы в презрительной улыбке триумфатора, встряхнул черными кудрями и вдруг, опрокинув ударом ноги стул и издав резкий смешок, бросился бегом к дому, проскользнул в дверь и исчез. Все встали и, громко стеная от горя и гнева, побежали за ним и тоже влетели в дом.

– Пошли! – вскричал Джек, схватил меня за руку и потащил за собой. Он был бледен, крупные капли пота сверкали на лбу. Мы взлетели по лестнице и заглянули в дверь.

Цецилий лежал на постели, раскинув ноги, и, приподнявшись на локтях, буравил Жоржа взглядом, в котором поблескивала ирония и вместе с тем угроза. Жорж неподвижно стоял перед ним, тяжело дыша, откинувшись спиной на друзей, подпиравших его сзади. Неожиданно, с криком, болезненно отдавшимся у меня в ушах, Жорж упал на колени перед Цецилием и, скуля от любовных страданий, сунул голову меж его бедер.

Медленно, тяжело, почти неохотно юноша перевернулся, открыв взгляду подтянутые мускулистые ягодицы. Жорж, испуская дикие вопли и захлебываясь слезами, принялся целовать и кусать их, поспешно расстегивая и сбрасывая брюки. Тогда и остальные, скуля и плача, стали расстегивать и снимать брюки, бросаться на колени, целовать и кусать друг другу ягодицы, ползать на четвереньках по комнате, подвывая то ли по-детски, то ли по-звериному.

Джек с бешеной силой сжимал мне руку, он побелел. Губы у него дрожали, глаза помутнели, на висках вздулись жилы.

– Go on, Malaparte, go on! – бормотал он. – Оh! Go on, Malaparte! Дай ему под зад, дай ему доброго пинка под зад, Малапарте, я больше не могу, Малапарте, дай ему пинка под зад, ну же, Малапарте!

– Я не могу Джек, – отвечал я, – я просто не могу, Джек, я ведь всего лишь итальянец, несчастный побежденный итальянец, я не могу дать под зад герою. Жорж – герой, герой свободы, Джек, а я несчастный сукин сын, бедный побежденный, я не имею права дать под задницу герою свободы, Джек, я не имею права, клянусь, я не имею на это права, Джек!

– Oh, go on, Malaparte! – бормотал Джек, бледный, он весь дрожал. – Je m’en fous des héros, Malaparte, oh! Je t’en supplie, jette lui ton pied dans le derrière, oh, Malaparte! Jette ton pied dans le derrière à tous ces héros, мне ведь нельзя, я американский полковник Генерального штаба, я не вправе устраивать скандал, а ты, Малапарте, о, Малапарте, tu peux, tu es un Italien, tu es chez toi, oh, Malaparte, go on, Malaparte, go on![197]

– Я не могу, Джек, – говорил я, – дать пинка под зад этим героям свободы. Они у меня вот где сидят, эти герои, но я не могу, я просто не могу, Джек!

– А, ты боишься! – бормотал Джек, с силой сжимая мне руку.

– Да, я боюсь, Джек, признаю, я боюсь. Ты не знаешь, на что способна эта порода героев! Не знаешь всей подлости и злобы этих героев! Они отомстят, засадят в тюрьму, раздавят меня, Джек, ты не знаешь злопамятности этих педерастов, когда они берутся быть героями!

– Боишься! Ты тоже подонок! Go on, you bastard! – говорил Джек, буравя меня сверкающим взглядом.

– Признаю, Джек, я боюсь, но я не подонок, Джек, я несчастный побежденный, Джек, и я боюсь. Мне тоже неймется дать им доброго пинка под зад, Джек, но я боюсь. Ты не знаешь, Джек, какая падаль эти герои!

– Oh, go on, Malaparte, go on! – бормотал Джек, вонзая ногти в мою руку. – Оh, je t’en supplie, Malaparte, go on, go on!

– Не могу, Джек, не могу, я боюсь. Ты американский полковник и можешь делать что хочешь, я же всего-навсего итальянец, несчастный итальянец, побежденный и униженный, я не могу, Джек! Ты не знаешь, какая падаль эти педерасты, когда берутся быть героями свободы! О, прости, Джек, но я не могу, решительно не могу!