Шкура — страница 35 из 62

Все удивленно посмотрели на меня.

– What a funny idea![224] – сказал генерал Корк.

– Я подозреваю, – сказал майор Моррис, – что европейцы уже начали продавать нас в отместку за то, что мы их уже купили.

– Именно так, – сказал я, – вы помните, что сказал Талейран? Что он продал всех, кто его купил. Талейран был великий европеец.

– Талейран? А кто это? – спросил полковник Элиот.

– He was a great bastard[225], – сказал генерал Корк.

– Он презирал героев, – сказал я. – Он по опыту знал, что в Европе легче быть героем, чем подлецом, что любые средства хороши для того, чтобы стать героем, что политика, в сущности, не что иное, как фабрика героев. Сырья, разумеется, хватает: лучшие герои, the most fashionable[226] делаются из дерьма. Многие из тех, кто сегодня изображает героев, крича: «Да здравствует Америка!» или «Да здравствует Россия!», еще вчера были героями, крича: «Да здравствует Германия!». Вся Европа такая. Настоящий джентльмен – это тот, кто не делает из героизма или трусости профессии, кто не кричал вчера: «Да здравствует Германия!» и не кричит сегодня ни «Да здравствует Америка!», ни «Да здравствует Россия!». Если вы хотите понять Европу, не забывайте, что истинные герои умирают, они мертвы. Те, кто живы…

– Вы думаете, сегодня много героев в Европе? – спросил полковник Элиот.

– Миллионы, – ответил я.

Все засмеялись, откинувшись на спинки кресел.

– Европа – странная страна, – сказал генерал Корк, когда смех за столом утих. – Я начал понимать Европу в тот самый день, когда мы высадились в Неаполе. На главных улицах было столько народу, что наши танки, догоняя немцев, не могли проехать. Люди спокойно гуляли посреди улицы, болтая и жестикулируя, как будто ничего не произошло. Мне пришлось срочно приказать отпечатать большие плакаты, где я любезно просил население Неаполя ходить по тротуарам и оставить свободной проезжую часть, чтобы дать возможность нашим танкам преследовать немцев.

Взрыв смеха встретил слова генерала Корка. Нет другого народа в мире, который умеет так сердечно смеяться, как американцы. Они смеются как дети, как школьники на каникулах. Немцы, те никогда не смеются над собой, они всегда смеются над кем-нибудь другим. Когда они сидят за столом, то смеются над своим соседом по столу. Они смеются, как едят: всегда боятся не наесться, поэтому едят за счет кого-то другого. Они смеются так, как если бы боялись не насмеяться вдоволь. Но смеются всегда или слишком рано, или слишком поздно и никогда – вовремя. Это придает их смеху привкус несвоевременности, даже вневременности, и это свойственно каждому их поступку и каждому их чувству. Англичане смеются так, как будто только они одни умеют смеяться, как будто только они одни имеют право на смех. Они смеются, как все островитяне, только когда точно уверены, что их не видно ни с одного континента. Если англичане подозревают, что с falaises, скал Кале или Булони, французы видят, как они смеются, или сами смеются над ними, то сразу же их лица принимают заученное задумчивое выражение. Традиционная политика англичан в отношении Европы всецело направлена на то, чтобы не дать проклятым европейцам увидеть со скал Кале или Булони, как смеются англичане, или самим не стать предметом их насмешек. Латинские народы смеются, чтобы смеяться, потому что любят это дело, потому что «смех улучшает кровь» и потому еще, что, раз они, тщеславные, подозрительные и гордые, всегда смеются над другими и никогда – над собой, это доказывает, что над ними смеяться невозможно. Латиняне никогда не смеются, чтобы доставить удовольствие другим. Они, как и американцы, смеются спонтанно и над собой тоже, однако, в отличие от смеха американцев, их смех никогда не бывает бескорыстным. Они всегда смеются, имея в виду какую-то выгоду. Но американцы, ах, американцы! Хоть и смеются они всегда себе на пользу, но часто делают это просто так, иногда дольше нужного, даже если знают, что отсмеялись уже достаточно, и их никогда не беспокоит, особенно за столом, в театре или в кино, что они смеются над тем же, что и вся публика. Смеются все вместе, будь их двадцать, сто тысяч или десять миллионов, но всегда каждый в свое удовольствие. И вот что отличает их от любого другого народа земли и лучше всего выражает сущность их обычаев, социума и цивилизации – они никогда не смеются в одиночку.


Прервав смех за столом, отворилась дверь, и на пороге возникло несколько ливрейных слуг с огромными серебряными подносами в руках.

После крем-супа из моркови, заправленного витамином D и дезинфицированного двухпроцентным раствором хлора, на стол подали страшный spam, выложенный пурпурными комками на ложе из вареной кукурузы. В слугах я узнал неаполитанцев не столько по их голубой с красными отворотами ливрее дома герцога Толедского, сколько по печати испуга и отвращения на их лицах. Я никогда не видел более презрительных мин. Это было давнее почтительное свободное презрение неаполитанской услужливости ко всему тому, что есть грубое иностранное превосходство. Хранящие древнюю традицию рабства и недоедания народы уважают только господ с изысканным вкусом и светскими манерами. Нет ничего более унизительного для пребывающего в состоянии рабства народа, чем господин с грубыми манерами и плебейским вкусом. Неаполитанский народ, побывавший под властью многих иностранных хозяев, сохранил добрую память только о двух французах – Роберте Анжуйском и Иоахиме Мюрате, и только лишь потому, что первый умел выбрать вино и знал толк в соусах, а второй не только знал, что такое английское седло, но и довольно элегантно умел падать с лошади. Стоит ли пересекать море, завоевывать страну, венчать свое чело лаврами победителя, чтобы потом демонстрировать неумение держать себя за столом? Из какой породы героев были эти американцы, поедающие кукурузу, как куры?

Жареный spam и вареная кукуруза! Слуги держали подносы двумя руками, отвернувшись, как если бы подавали к столу голову Медузы Горгоны. Красновато-лиловый spam, почерневший от жарения, цвета сгнившего на солнце мяса и тускло-желтая, с белыми прожилками кукуруза, которая во время варки превращается в кашу и напоминает полупереваренные зерна в зобу утонувшей курицы, – кушанье тускло отражалось в высоких потускневших зеркалах из Мурано, чередовавшихся на стенах с античными гобеленами из Сицилии.

Мебель, золоченые рамы, портреты испанских грандов, на потолке «Триумф Венеры» работы Луки Джордано, весь огромный обеденный зал дворца герцога Толедского, где генерал Корк давал в тот вечер обед в честь миссис Флэт, командующей силами Waac[227] Пятой американской армии, постепенно окрасился фиолетовым отсветом фарша и мертвенно-желтого отражения кукурузы. Античная слава дома Толедо никогда не знала такого унылого унижения. Этот зал, видавший триумфы дома арагонского и дома анжуйского, приемы в честь короля Франции Карла VIII и Ферранте Арагонского, балы и любовное соперничество блестящей знати Королевства Обеих Сицилий, мягко погружался в тусклый свет блеклой зари.

Слуги предложили яства присутствующим, и ужасная трапеза началась. Я не спускал со слуг глаз, поглощенный созерцанием их отвращения и презрения. Одетые в ливрею герцогов Толедо, они узнали меня и улыбнулись мне: я был единственный итальянец на этом странном банкете, единственный понимающий и разделяющий их унижение человек. Жареный spam и вареная кукуруза! Любуясь их отвращением, вызывавшим окоченение их затянутых в белые перчатки рук, я вдруг заметил на краю подноса корону – это не была корона дома герцогов Толедо.

Я заинтересовался, откуда, по случаю какого бракосочетания, заключения какого союза, получению какого наследства попали сюда, во дворец герцогов Толедских, эти подносы, когда, присмотревшись к стоявшей передо мной тарелке, я, кажется, узнал ее. Это была часть знаменитого фарфорового сервиза дома Джераче. Я с грустной нежностью подумал о Жане Джераче, о его прекрасном, разрушенном бомбами дворце на Монте-ди-Дио, о его сокровищах искусства, неизвестно куда пропавших. Пробежав взглядом по столу, я увидел перед остальными сотрапезниками посуду из знаменитого помпейского фарфора с «Каподимонте»[228], которому сэр Вильям Гамильтон, посол Его Королевского Величества в Неаполе, дал имя Эммы Гамильтон, тем самым выразив высочайшее признание несчастной музе Горация Нельсона. Сервиз «Эмма» был скопирован на «Каподимонте» с единственного образца, найденного сэром Вильямом Гамильтоном при раскопках Помпей.

Я был рад и растроган тем, что фарфор такого древнего и блестящего происхождения, такого славного имени украшал стол бравого генерала Корка. И улыбнулся при мысли, что побежденный, униженный, разрушенный, посиневший от голода и мучений Неаполь мог еще предложить своим освободителям столь прекрасное свидетельство своей древней славы. Родовитый город Неаполь! Знатная страна Италия! Я был горд и взволнован тем, что Грации, Музы, Нимфы, Венеры и Амуры, изображенные на кромке прекрасной скатерти, смешивали нежный розовый цвет своих тел, мягкий голубой своих туник и нежное золото своих волос с винным цветом ужасного свиного спама.

Этот спам приходил из Америки, из Чикаго. Как далек был Чикаго от Неаполя в счастливые мирные годы! И вот Америка здесь, в этом зале, вот он, Чикаго, на этом фарфоре «Каподимонте» святой памяти Эммы Гамильтон. Эх, что за незадача быть таким, как я! Обед в этом зале, за таким столом виделся мне пикником на могиле.

От дальнейших сентиментальных размышлений меня спас голос генерала Корка. Он спросил меня:

– Вы думаете, в Италии есть вино с более изысканным букетом, чем это тонкое вино с острова Капри?

В тот вечер в честь миссис Флэт кроме обычного консервированного молока, кофе, привычного ананасового сока на стол подали вино. Генерал Корк был влюблен в Капри до такой степени, что называл «a delicious Capri vine», тонким вином Капри, белое винцо с острова Искья, названное «Эпомео» по имени потухшего вулкана, возвышающегося в его центре.