Шкура литературы. Книги двух тысячелетий — страница 19 из 59

Изображается весьма странный и расплывчатый женский идеал – как правило, жены или кузины рассказчика, скоропостижно умирающей от ниоткуда взявшейся неизлечимой болезни, что позволяет герою невероятно страдать, но сохранить в своем неверном сердце неземной идеал неоскверненным и незапятнанным. Какое убожество, ей-богу, если бы в этих нездоровых фантазиях не просматривался метод, если бы сама дефективность фантазий не указывала на источник боли (в психологии нечто такое называется фиксацией на травме, или, наоборот, ее вытеснением, блокировкой). Так, перебрав все мыслимые достоинства Лигейи (причем это не персонаж, а романтическая конструкция, модель, идол), герой сравнивает ее с прекрасной античной мраморной (!) статуей, бесплотной мусульманской гурией и даже тенью, а ее «лученосные очи» (несколько неожиданные для статуи, гурии и тени) со звездами, хранящими тайну Вселенной и всего самого дорогого в жизни. Мало того: «Внешне спокойная, неизменно безмятежная Лигейя, была беспомощною жертвою бешенных коршунов неумолимой страсти. И о подобной страсти я не мог бы составить никакого понятия, ежели бы глаза ее не отверзались столь чудесным образом, внушая мне восторг и страх – если бы ее тихий голос не звучал столь ясно, гармонично и покойно, с почти волшебною мелодичностью – если бы не свирепая энергия (оказывающая удвоенное воздействие контрастом с ее манерой говорить) безумных слов, которые она постоянно изрекала». И далее: «Но лишь с ее смертью я целиком постиг силу ее страсти. Долгие часы, держа меня за руку, она изливала предо мною свою пылкую преданность, граничащую с обожествлением. Чем заслужил я благодать подобных признаний? – чем заслужил я проклятие разлуки с моею подругой в тот самый час, когда я их услышал? Но об этом я не в силах говорить подробно. Лишь позвольте сказать, что в любви Лигейи, превосходящей женскую любовь, в любви, которой, увы! я был совершенно недостоин, я, наконец, узнал ее тягу, ее безумную жажду жизни, столь стремительно покидавшей ее. Именно эту безумную тягу – эту бешено исступленную жажду жизни – только жизни – я не в силах живописать – неспособен выразить» (пер. В. Рогова). Затем автор наделяет своего героя богатством, аббатством в Англии, брачным покоем, стилизованным под роскошную гробницу, и медовым месяцем с новой женой, к которой тот питал лишь «ненависть и отвращение», упиваясь воспоминаниями о погребенной Лигейе и ее «неземной душе». Но и эту жену уже через месяц поражает «внезапный недуг», и вот она в гробу, однако окончательно умереть никак не может и то лежит окоченелым трупом, то вдруг оживает (как гоголевская Панночка!), превращаясь наконец… в «Госпожу Лигейю», у которой «медленно отверзлись очи» (и это уже гоголевский Вий!).

В этом рассказе 1838 года все белые нитки налицо. О торжестве Смерти в приписанном Лигейе стихотворении «Червь-победитель» говорится так: «В пьесе много Безумья, больше Грехов, / И Страх направляет сюжет!» (очень напоминает перекличку с двумя прославленными шекспировскими сентенциями – про мир-театр и жизнь-историю, рассказанную идиотом, в которой много шума и ярости, нет лишь смысла, только здесь ударение сделано на Грехах и Страхе). В написанном три года спустя рассказе «Элеонора» По еще более обнажает прием, воспроизводя в условных декорациях почти буквально собственную семейную ситуацию, с очень быстро последовавшей смертью кузины и малолетней жены героя от неназванного внезапного недуга. Причем По опубликовал этот рассказ задолго до смерти своей тогда еще юной жены и кузины – и даже до обнаружения и развития у нее столь же внезапного недуга! Так, видимо, не терпелось ему – на письме и в жизни – отправить неземные создания женского пола в лучший мир на голубом глазу.

Хотя в жизни По не был чудовищем, скорее уж страдальцем с сильно подпорченным характером, как свидетельствуют современники.

Биографический ключ к загадке

Поневоле приходится быть кратким и сосредоточиться на ключевых моментах биографии По и таких, которые имеют непосредственное отношение к загадке его личности. Будущий писатель родился в начале 1809 года в Бостоне в бедной актерской семье. После исчезновения отца и скоропостижной смерти матери мальчик впал в оцепенение, и нянька подкармливала его хлебом, размоченным в вине. Старшего ребенка оставили у себя бостонские родственники отца, а двухлетнего Эдгара и его годовалую сестрицу взяли на воспитание две состоятельные семьи в Ричмонде. Жена его опекуна Джона Аллана, имевшего детей на стороне, была бездетна, и маленький Эдгар сделался светом ее жизни. Всего через две недели после смерти его матери-актрисы сгорел ричмондский театр, в котором она выступала, в огне погибло множество народу, и страшный пожар в детском сознании прочно ассоциировался с исчезновением матери (всю жизнь он носил медальон с ее портретом, где она похожа на узкоплечую большеголовую куколку в шляпке с лентами). А в пять лет, сорвавшись с дерева в пруд, мальчик утонул, его едва откачали, после чего у него развилась водобоязнь, которую закрепило плавание через океан. Пять лет Эдгар провел с Алланами в Шотландии и Англии. Полученное в английской школе образование и глубокие впечатления от Старого Света и большого мира навсегда избавили его от американского провинциализма. Здесь он научился мечтать, драться и плавать. По возвращении в Ричмонд он плавал лучше и дальше всех, но иногда выходил из воды полуживым – подавленная водобоязнь давала знать о себе то рвотой, то волдырями по всему телу. Из этого страха выросли его великие галлюцинации об океанских водоворотах («Низвержение в Мальстрём», «Рукопись, найденная в бутылке»).

Будущий мастер ужасов с раннего детства умел бояться, как никто. Кузен его приемной матери вспоминал, как потрясла шестилетнего Эдгара верховая прогулка мимо сельского кладбища. Он вынужден был пересадить мальчишку перед собой, потому что тот весь трясся и, не переставая, твердил испуганным голоском: «Они догонят нас и утянут меня в могилу!» (Эта история почти буквально воспроизводит ситуацию, описанную в одном из самых страшных стихотворений в мировой литературе, «Лесном Царе» Гёте – о сынишке, умершем от испуга.) И виной тому не только страшилки чернокожих виргинских рабов, которых в малолетстве вдоволь наслушался Эдгар По. Уже будучи взрослым, он писал о себе почти исключительно в таком тоне: «Я несчастен – и не знаю почему», «Убедите меня, что мне надо жить…».

К причинам преследовавших По страхов подступается один из его биографов Герви Аллен: «Вера в незыблемость домашнего очага и прочность родительской любви является краеугольным камнем, лежащим в основе любой целостной личности. Разрушить или расшатать его – значит обречь душу на вечную тревогу и смятение, ибо все здание жизни кажется ей тогда возведенным на предательских зыбучих песках» (Г. Аллен «Эдгар По». – М., «Молодая гвардия», 1987, серия ЖЗЛ). Своих родителей По не мог помнить. Опекун недолюбливал и не собирался усыновлять приемыша. Во-первых, тот не понимал своего положения в приемной семье, безосновательно полагая себя чуть не аристократом и богатым наследником. Когда По в университете наделал по молодости огромных долгов (львиную долю которых составляли карточные), Аллан был в бешенстве и немедленно забрал его оттуда. Во-вторых, По не признавал главной пуританской доблести, идущей даже впереди трудолюбия, – послушания. В его лице строптивый романтический поэт столкнулся со скуповатым торговцем в лице опекуна, и это был настоящий антагонизм интересов и целей. Принято обычно занимать чью-то сторону, но тогда либо По разорил бы Аллана, либо Аллан подавил литературный талант По. Есть вещи, которые не зависят от доброй воли сторон. Тем более что ее было немного.

Решающей в жизни По стала ночь с 18 на 19 марта 1827 года, когда после ультиматума опекуна и особенно крупного скандала с ним он решился на собственный страх и риск покинуть Ричмонд и отправиться в Бостон, где родился, а опекун, в свою очередь, решил раз и навсегда проучить неблагодарного юнца, а нет – так избавиться от него. Характерно направление, выбранное По. В дальнейшем практически вся его жизнь будет снованием вдоль восточного побережья США между Ричмондом на юге и Бостоном на севере, и он не сойдет с этой трассы до самой своей смерти в Балтиморе – ближе к Ричмонду и Филадельфии, чем к Бостону и Нью-Йорку. Другая характерная особенность судьбы По: это вечное возвращение словно на заколдованные «ведьмины круги» (даже Аллана он будет еще донимать письмами, обещаниями и мольбами и «доить» чуть не до самой его смерти, последовавшей в 1834 году). Он умрет в городе, в котором вышли первая книга стихов под его именем и первый рассказ, принесший известность в литературных кругах («Рукопись, найденная в бутылке»). С поэзии он начнет свою литературную карьеру и поэзией ее закончит, а в промежутке будут проза и журналистика. В конце жизни он вернется в Ричмонд, чтобы жениться на вдове, в которую в юности был влюблен и которую хитростью выдали замуж за другого. Трижды он попытается жить в Нью-Йорке (только на третий раз достаточно успешно – прибыв семьей в город с 4 долларами в кармане и идеей газетной сенсации, литературной мистификации о перелете на воздушном шаре Атлантического океана). И повсюду он будет строить планы издания «великого американского журнала», всякий раз начиная с нуля.

Ему удавалось поднимать тиражи чужих журналов иногда на порядок. Журналистом и редактором он был очень способным, склонным к всевозможным играм с читающей публикой, и если что-то на свете кормило временами его и его семью, то только журналистика. На литературные гонорары в диковатой Америке, в отличие от Англии, прожить было невозможно: Лонгфелло преподавал в университете, Эмерсон был священнослужителем, Готорн – чиновником. О синекуре грезил и По – случалось, превозносил в рецензиях «нужных людей» в Вашингтоне до небес, знакомился с Диккенсом, с расчетом издаваться в Англии, или принимал участие в полупиратских проектах (таких как учебник по конхиологии, науке о раковинах и моллюсках), – все безуспешно. В самый плодотворный и сытый период своей журналистской деятельности в филадельфийском «Грэхэмс мэгэзин», подняв за два года его тираж с пяти до сорока тысяч экземпляров, По зарабатывал около тысячи долларов в год, тогда как привлеченным им известным авторам издатель платил: Лонгфелло пятьдесят долларов за стихотворение, Ф. Куперу тысячу восемьсот долларов за роман, художнику за каждую гравюру несколько сот долларов. Работодатели быстро забывали свои обещания и совсем не торопились делать По своим компаньоном. Литературный талант его оказался не ко времени (основную массу читателей составляли не очень образованн