И здесь начинается самый интересный и плодотворный период творчества Ницше, когда его философия избавляется от диктата «художественных средств» и становится философией мысли, а не рупором лирического или идейного настроения автора.
Все работы Ницше последнего периода – это подготовка к главному труду жизни – opus magnum, за которым закрепилось название «Воля к власти. Опыт переоценки всех ценностей». Злая ирония состоит в том, что этот труд так и не был написан, только начат. Как если бы Творец принялся строить Солнечную систему, начиная с периферии, а когда дело дошло до светила, оно взяло да взорвалось. Примерно так и выглядит философское наследие Ницше. Присмотримся к нему внимательнее.
Ницше отвергал тяжеловесную основательность немецкой классической философии, требовавшую построения философских систем. Он склонен был к атакующему, афористически-эссеистическому и менее отвлеченному способу мышления, свойственному французской культуре (Паскаль, Монтень, Ларошфуко). Замысел «Воли к власти» возник у Ницше вскоре после написания «Заратустры», надо думать, как следствие неудовлетворенности. В это время он теряет самого родного и близкого человека – младшая сестра неожиданно выходит замуж и уезжает с мужем в Парагвай, чтобы основать там арийскую колонию (и это интереснейший побочный сюжет перипетий вагнеризма и ницшеанства: после Второй мировой войны в этой колонии нашли убежище многие нацистские преступники, в том числе концлагерный «врач» Менгеле, а к концу XX века, из-за изоляции и кровосмесительных браков, она превратилась в род богадельни для слабоумных). Некрасивой ссорой заканчивается двадцатилетняя дружба Ницше с профессором Лейпцигского университета Эрвином Роде. А тут еще землетрясение в Ницце!
Ницше записывает: «Какое нам дело до г-на Ницше, до его болезней и выздоровления? Будем говорить прямо, приступим к разрешению проблемы», – и в очередной раз набрасывает грандиозный план. Вчера – лицемерная мораль, сегодня – всеобъемлющий нигилизм, что завтра – где выход? Масштаб собственного замысла – «опыт переоценки всех ценностей»! – ужасает философа. Поэтому он начинает с «увертюры» и пишет работу «По ту сторону добра и зла». Слово «увертюра» здесь употреблено не случайно – Ницше, по его многочисленным признаниям, совершенно не мог существовать без музыки. Он и сам играл, импровизировал и сочинял весьма посредственную музыку (как справедливо парадоксальное суждение неопозитивиста Рудольфа Карнапа: «Метафизики – это музыканты без способностей к музыке»!). Но музыка имела на Ницше огромное влияние и свои собственные философские произведения он часто выстраивал как музыкальные сочинения.
На появление брошюры «По ту сторону добра и зла» вдруг реагирует один швейцарский критик, квалифицируя ее как сочинение анархиста. «Книга пахнет динамитом», – заключает он. Швейцария в те годы стремительно превращалась в питомник анархизма и терроризма. Воодушевленный откликом Ницше молниеносно отвечает своему критику работой «Генеалогия морали»: «Я отвергаю идеализацию мягкости, которую называют добром, и поношение энергии, называемой злом». «По ту сторону добра и зла», пишет Ницше, еще не означает «По ту сторону хорошего и дурного».
По существу, эти две полемические работы являются пролегоменами «Воли к власти», Ницше и сам так считал. Себя он называл «имморалистом», но писавший о его философии Евгений Трубецкой утверждал: «Последовательный имморализм есть вместе с тем совершенный индифферентизм. Такова была точка зрения Спинозы, который учил, что надо «не смеяться, не плакать, а понимать». Для всякого видно, что философия Ницше с ее «новыми скрижалями ценностей» не имеет ничего общего с таким индифферентизмом. В ней есть и радость, и грусть, и смех, и слезы, восхищение и негодование». Ницше был страстным человеком и мыслителем, и в этом отношении созвучен своим русским современникам – Толстому (с его «срыванием всех и всяческих масок» и попыткой оставить от христианства одну мораль без веры) и Достоевскому, о котором Ницше писал так: «Вы читали Достоевского? Никто, кроме Стендаля, так не восхищал и не удовлетворял меня. Вот психолог, с которым у меня очень много общего». Мужиков первого и преступников второго он, во всяком случае, предпочитал отечественным бюргерам и филистерам. Никто из этих троих не умел остановиться. Ницше считал, например, что присущий христианству инстинкт «правдивости» послужил разрушению этого учения. Тогда как это самого Ницше подвела его интеллектуальная «честность» и увлекающийся характер. Было в этом что-то подростковое.
Остановиться Ницше, и вправду, не мог и не хотел. Уже на грани сумасшествия он пишет «Сумерки кумиров» (в другом переводе «Гибель идолов»), «Антихрист» и «Падение Вагнера». Через пять лет после смерти композитора он вдруг осознает, что Вагнер его обобрал до нитки – соблазнил и увел публику, завладел Козимой (Ницше начинает мерещиться, что любовью его жизни была… жена Вагнера!), похитил друзей и подруг, превратив их поголовно в вагнерианцев и вагнерианок. Утрачивать самоконтроль Ницше начал, еще работая над «Заратустрой» (так он писал Роде: «…у меня есть предположение, что своим „Заратустрой“ я в высшей степени улучшил немецкую речь… Обрати внимание, мой старый, милый товарищ, было ли когда-нибудь в нашем языке такое соединение силы, гибкости и красоты звука… Мой стиль похож на танец; я свободно играю всевозможными симметриями, я играю ими даже в моем выборе гласных букв»). Теперь он пишет «Ecce Homo» и разбирает по пунктам: «Почему я так осторожен», «Почему я так умен», «Почему я пишу такие хорошие книги». Трудно придумать злее автокарикатуру.
Но ирония состоит в том, что именно в этот период первые лучи славы достигают сбрендившего философа. Им заинтересовалась «заграница» – Ипполит Тэн во Франции и Георг Брандес в Дании (которым он посылал свои книги), Август Стриндберг в Швеции. Время Фридриха Ницше истекло, наступило время «философии Ницше» – в свои права вступал век идеологий. В январе 1889 года чета Овербеков и историк Якоб Буркхард в Базеле, Георг Брандес в Копенгагене, Петер Гаст в Венеции получают письма явно сумасшедшего человека, подписанные «Распятый». Вдова Вагнера, Козима, получает записку: «Ариадна, я люблю тебя» (Ницше отождествляет себя с богом Дионисом, взявшим в жены обманутую и брошенную Тезеем Ариадну). Овербек срочно выезжает в Турин, где находит Ницше в пансионе, играющего локтем на пианино и поющего гимны во славу Диониса. Свои последние одиннадцать лет философ проведет в психиатрической лечебнице. В редкие минуты просветления Ницше спрашивал того, кто оказывался рядом: «Разве я не писал прекрасных книг?.. Лизбет, зачем ты плачешь? Разве мы не счастливы?» Учитывая ту ношу, которую он сбросил с себя заодно с рассудком и ответственностью за свои идеи, трудно с ним не согласиться.
И все же философия Ницше стоит мессы. Даже его Сверхчеловек не так прост, как показался нацистам. А уж сверхкритическая зоркость перед лицом морального и идеологического насилия такова, что в гомеопатических дозах может быть полезна и рекомендована всем.
«Воля к власти» – этот сырой черновик трактата о злоключениях Силы – увидела свет лишь благодаря стараниям душеприказчиков Ницше. Большинство набросков и этюдов были пронумерованы самим Ницше, и упорядочены впоследствии его другом Петером Гастом и родной сестрой. Вся «прожектерская» IV часть этой великой книги («Воспитание и дисциплина») так и не была и, надо думать, не могла быть написана. Не болезнь тому виной, она лишь следствие предельной «честности» философа – саморазрушение было встроено, как запал, в сам замысел его труда. Материалистические принципы, заложенные в основание философии Ницше, неизбежно вели к вытеснению и подмене смысла – творчеством, метафизики – физикой, психологии – физиологией, жизнеутверждающего Эроса – жизнеотрицающим Танатосом, а «философии жизни» – социальным дарвинизмом. В конечном счете, трудно не задаться вопросом: не является ли символ веры Ницше, гипертрофированная воля к власти, компенсацией недостатка любви?
Философ Фридрих Ницше любил смотреть вдаль – на горы, море и облака, – но погладил ли он хоть раз в жизни собаку?
Бесы Достоевского
Достаточное число людей Достоевского боготворит, примерно такое же число людей его на дух не выносит, остальные стараются держаться от его книг подальше, насколько получится. Но и этих последних Достоевский достанет рано или поздно, потому что «час Достоевского» неизбежно присутствует на циферблатах как в жизни отдельных людей, так и целых народов, стран и всего человечества. Это час дезориентации, решительного пересмотра прежних ценностей, душевной и социальной смуты и самоуничтожительного беснования, в судорогах которого что-то выгорает дотла, а все уцелевшее так или сяк обновляется и продолжает свое движение до следующего припадка.
Потому так читают и ценят не только в крещеном мире произведения Достоевского, ибо они являются антропологическим расследованием – жестоким философским экспериментом, поставленным на самом себе русским писателем, обнародовавшим полученные данные. Похожим бесстрашным образом действовали ученые вроде Пастера в медицине, Паскаль и Ницше – в философии, в психологии – Фрейд, в физике – Эйнштейн (и трое последних безоговорочно признавали в Достоевском первопроходца в дебрях сознания и лабиринтах познания).
«Бесы» долгое время принято было считать политическим романом-памфлетом и пасквилем на революционную интеллигенцию, затем увидели в нем пророческий роман-предупреждение, антиутопию своего рода. Но подобные плоские толкования не более чем черно-белая фотография видимой части айсберга. Потому что роман этот обращается не к обществу, которое неисцелимо, а к отдельному человеку, у которого есть шанс узнать себя в поднесенном к лицу кривом зеркале и отшатнуться.
Мнение о «Бесах» как о так называемом идеологическом романе уже «теплее». В нем, действительно, ведется непрекращающаяся сумбурная полемика между людьми, ушибленными той или иной идеей. У каждого она своя – как у каторжника ядро на ноге или тачка. Только все эти разговоры ведутся в голове Достоевского, породившего Ставрогина, который, в свою очередь, породил прочих мелких «бесов», подбросив каждому какую-то из своих идей и оставшись ни с чем – королевичем без королевства. Все вертится вокруг него, и все, включая автора, влюблены в этого «принца» и «Ивана-Царевича», писаного красавца и аристократа, ведущего себя непонятно и безобразно, отчего его харизма только растет. Но аристократ без служения бесплоден по определению. Все дано было Ставрогину от рождения и не требовало усилий, отчего у него не осталось ни желаний, ни чувств, ни даже ощущений, словно его поцеловал Сатана в сердце. Он – пустая оболочка, которой завладел бес, проверяющий его реакции на те или иные раздражители. Реликтовая человечность в Ставрогине радуется, если удается ему испытать что-то вроде боли или унижения, гнева или сладострастного шевеления чувства. Идеальный кандидат в князи мира сего, как мерещится младшим бесам, собравшимся этим миром править. Однако Ставрогин их подвел – повесился.