Шкура литературы. Книги двух тысячелетий — страница 33 из 59

<…> …еще не начинал своей литературной деятельности, хотя и получил премию», – и задним числом Баранцевичу 2.02.1889: «Во время удачи я трушу…»).

Свалившаяся премия позволила двадцативосьмилетнему Чехову, подобно Гулливеру в передрягах, узнать себя и свой масштаб, помогла ближе и по существу познакомиться со своими литературными друзьями и покровителями, увидеть ту границу, что отделяет в людях слабость или глупость от низости, а честолюбие от его двойников и антиподов, – ощутить смрад, идущий от котлов, в которых, булькая, вывариваются людские тщеславие и зависть. Плещееву 25.10.1888: «гг. Леманы не видят ни отечества, ни литературы – все это для них вздор; они замечают только чужой успех и свой неуспех, а остальное хоть травой порасти. Кто не умеет быть слугою, тому нельзя позволять быть господином». И уже много позднее, окидывая взглядом пройденный путь, он писал в письме 14.01.1903 года: «Горькому после успеха придется выдержать или выдерживать в течение долгого времени напор ненависти и зависти. Он начал с успехов. Это не прощается на этом свете». Самому ему все это было хорошо знакомо. После поездки на Сахалин (по мнению Потапенки и др. – удачный пиаровский ход, как сказали бы сегодня) в письме от 14.01.1891: «Меня окружает густая атмосфера злого чувства, крайне неопределенного и для меня непонятного. Меня кормят обедами и поют мне пошлые дифирамбы и в то же время готовы меня съесть. За что? Черт их знает <…> …не люди, а какая-то плесень». Не говоря уж о травле, последовавшей за провалом его «Чайки» на премьере в Александринке (но об этом разговор особый и в другой главе).

Именно тогда струна жизни Чехова впервые оказалась серьезно испытана на прочность и стала натягиваться, чтобы зазвучать в полный голос. Реакция Чехова на нежданный успех не была ни парадоксальной, ни преувеличенной. В отличие от самодовольной или ополоумевшей навсегда посредственности он сознавал, что социальное признание не столько награда за достоинства и заслуги, сколько кабала на всю оставшуюся жизнь. Что за отмеченность и прыжок «из грязи в князи» расплачиваться придется не в арифметической, а в геометрической прогрессии, по хищническим процентам завышенных ожиданий, – а это вернейший способ надорваться. (Так наполеоновские маршалы из простонародья избирали весьма характерный способ самоубийства, выбрасываясь из окон: назад «в грязь». И потому Пушкин так неодобрительно оценивал конституцию Гоголя: семижильным надо быть русскому писателю и легкие иметь, как у ныряльщика, чтобы суметь – и успеть – исполнить свое назначение.)

Чехов успел извлечь из своей «струны» заключительный аккорд пятнадцать лет спустя, после чего тихо истаял в оставшиеся полгода как свеча. Одышка, кровохарканье, расстройство пищеварения – что еще это, как не отказ организма от воздуха для дыхания и от еды для поддержания жизненных сил?

Лекарю, исцелися сам

Сезонные (осенне-весенние) кровохарканья начались у Чехова в двадцать четыре года, постоянные диареи, не оставлявшие его до самого конца и осложненные периодически обострявшимся геморроем, – в двадцать пять лет.

Он научился с ними жить и даже временами бывал совершенно здоров. Например, во время своей транссибирской поездки на каторгу (5.06.1890 Лейкину: «Благодарю Бога за силу и возможность пережить все эти трудности не как литератору, а как человеку», – и в другом письме 27.06.1890: «Я совершенно здоров»). Да чего там – не просто здоров, а здоров, как бык! Сутками на студеном ветру, по полдня в ледяной воде в валенках и верхней одежде, пища такая, что хоть выбрось – повсюду одно и то же: опостылевшие яйца, молоко, чай да водка (13.06.1890: «Русский человек большая свинья <…> …должно быть, пить водку гораздо интереснее, чем трудиться ловить рыбу в Байкале или разводить скот», – при том, что «народ все больше независимый, самостоятельный и с логикой», в письме от 23–26.06.1890). Заметим, что путешествовал он до сооружения Транссибирской магистрали и до начала массового переселения в Сибирь крестьян из центральных и западных губерний. Каждый день физические нагрузки, бодрящий голод и мертвецкий сон, на Сахалине перепись 10 тысяч каторжников и ссыльных, на обратном пути купание в открытом океане (прыгал с носа идущего судна и цеплялся за канат, брошенный с кормы!) – широкая грудь при росте сто восемьдесят два сантиметра, здоровый крестьянский румянец во всю щеку на морозе и загорелое тело ныряльщика и пловца в тропиках. 9.12.1890 Суворину: «Хорош белый свет. Одно только не хорошо: мы. <…> Пока я жил на Сахалине, моя утроба испытывала только некоторую горечь, как от прогорклого масла, теперь же, по воспоминаниям, Сахалин представляется мне целым адом». После девятимесячного отсутствия Чехов возвращается домой, к переселившейся на Малую Дмитровку семье, опять впрягается в воз – и немедленно: геморрой, сердцебиения, мерцание в глазу, касторка (письма от 17 и 24.12.1890). Но это не разоружение, не полное возвращение на круги своя, потому что с Чеховым в пути произошла умоперемена. В письме от 10.12.1890: «Скажу только, что я доволен по самое горло, сыт и очарован до такой степени, что ничего больше не хочу и не обиделся бы, если бы трахнул меня паралич или унесла на тот свет дизентерия. Могу сказать: пожил! Будет с меня. <…> «Я был в аду, каким представляется мне Сахалин, и в раю, т. е. на острове Цейлоне», – и 17.12.1890: «Не то я возмужал от поездки, не то с ума сошел – черт меня знает».


Чтобы оценить смысл то ли случившейся, то ли произошедшей в Чехове умоперемены, придется вернуться несколько вспять. Думается, что решающим толчком, заставившим Чехова дерзнуть, явилась смерть минувшим летом его старшего брата Николая, в считанные месяцы сгоревшего от тифа с чахоткой. Смерть, известная Чехову как врачу несколько отстраненно, неожиданно вошла в его семью. Надо учесть, что вместе выступавшие в юмористических журналах братья Антон, Александр и Николай (как рисовальщик) соревновались между собой – и младший, Антон, очень скоро сделался лидером, в силу ранней самостоятельности, природной одаренности и воли. Александр почти сразу согласился с ролью ведомого, перманентно гася жизненную неудовлетворенность алкоголем (более того, жизнь его как литератора и отца семейства сложилась удачно, в общем, благодаря протекции младшего брата). С художником сложнее. Николай не был бездарен, но явно не находил своего места в ситуации художественного безвременья и вел образ жизни тяжко пьющего «передвижника», жил без паспорта (а в XIX веке в России с этим было едва ли не строже, чем в XX; даже Антон Павлович, врач и известный писатель, уже в 90-е годы порой не мог наведаться в северную столицу из-за отсутствия надлежащих документов). А тем временем стремительно шли в гору на его глазах приятели, художник Левитан и архитектор Шехтель, того круче – младший брат. Наконец, обстоятельства, не без его содействия, сошлись и образовали столь безвыходную ситуацию (а перед тем родные заставили его бросить пить – т. е. гасить стресс и сжигать негативную энергию алкоголем), что, уйдя в болезнь, Николай также все заботы о себе переложил на плечи своего удачливого брата. А поскольку тот оказался не способен найти средства на его лечение за границей, то он почел за благо умереть в снятой Антоном для семьи на лето усадьбе. Произошло это, когда брат «сбежал» на несколько дней отдохнуть и присмотреть хутор для покупки в соседней украинской губернии, где его и нагнала в первый же день телеграмма, что надо возвращаться на похороны.

Можно представить, как тяжело должен был пережить Антон в зените молодости потерю старшего брата, неудачника и холостяка (уже имея в собственных легких если не ту же заразу, что погубила Николая, то идеально подготовленное для нее место). Воочию предстала опасность умереть, так и не создав семьи, не повидав большого мира и оставив по себе одну расползающуюся кучу по большей части юмористических рассказов, комических сценок и газетного мусора.

Жениться для него было сложнее всего. Всерьез думать об этом он позволил себе не ранее 1900 года, уступив издателю А. Марксу на двадцать лет за сравнительно немалую сумму право на издание своих сочинений и приведя, таким образом, свои денежные дела и литературное наследие в относительный порядок (гонорары за публикации в периодике и, главное, отчисления за постановку пьес Чехов оставил за собой и наследниками).

Выехать за границу тем же летом у него не получилось – намерение такое было, его звали с собой, но уже в пути он, будто уклоняясь от чего-то, изменил маршрут (нелегкая занесла его в Одессу, где он увлекся актрисой гастролирующего там Малого театра, потратил деньги, в Москву возвращался через Крым).

В том году с успехом шли в столичных театрах его пьесы, особенно существенно переделанный им «Иванов». Это тем более удивительно, что смысл переписанной драмы приходилось растолковывать даже Суворину – не только профессионалу, но и широко мыслящему и душевно близкому человеку, восполнившему для молодого Чехова дефицит полноценного общения со «старшими» (чего в свое время не смогли дать ему ни братья, ни отец – подавно). В знаменитом письме Суворину от 30.12.1888 Чехов объясняет характер и поведение своего героя быстрой утомляемостью и «нервной рыхлостью» одаренных русских молодых людей – закономерным результатом их чрезмерной ранней возбудимости, – что обостряет чувство вины за обманутые ожидания и приводит наиболее последовательных из них к жизнеотрицанию и суициду. Его сеющий разрушение Иванов лишь концентрирует в себе это разлитое в русском обществе настроение.

Осенью были написаны им «Скучная история» и «Леший» («примерочный» вариант будущего «Дяди Вани») – о состарившихся людях, разминувшихся с собственной жизнью. Полгода с небольшим проходит после смерти Николая – и Чехов, чтобы не погрязнуть в рутине и скуке мещанского образа жизни, не дать развиться в себе «кисляйству», решается на крайний и в глазах многих сумасбродный шаг. Та жизнь, которую ведут он и его окружение и которую он столь успешно бытописует, должна быть поверена экстремальным опытом – только тогда она сможет выступить из фона буден, обнаружить свои реальные масштаб, пропорции и скрытую содержательность. Чехов отправляет себя на каторгу.