Шкура литературы. Книги двух тысячелетий — страница 34 из 59

В письме от 31.03.1890 он писал редактору «Осколков»: «Прощай и не поминай лихом. Увидимся в декабре, а может быть, и никогда уж больше не увидимся». И уже перед самым своим отправлением на Сахалин Суворину: «У меня такое чувство, как будто я собираюсь на войну <…> В случае утонутия или чего-нибудь вроде, имейте в виду, что все, что я имею и могу иметь в будущем, принадлежит сестре» (15.04.1890). Сахалин для Чехова – аналог Мертвого дома, небезопасное путешествие – своего рода инициация, иначе – жирная черта, подведенная под отправленной в прошлое молодостью. Проделанный им путь настолько подробно описан самим Чеховым в письмах и книге, что практически не комментируется никем, кроме марксистской критики и академического литературоведения. Читатель и согласился, не вникая особо, с их социологическими доводами и выводами, как с горькой микстурой.


Здесь уместно будет сделать еще одно – биогеографическое отступление.

Таганрог, в котором родился и вырос Чехов, особого рода пространственная метафора (или, если угодно, метонимия) – грязный захолустный городок, каких было сотни в империи, однако расположенный на границе двух стихий: сухопутной половецкой степи, сдающейся и отступающей под напором промышленного капитализма, – и ублюдочного моря, самого мелкого в мире, мутного и скучного. В то же время – это международный порт, на рейде которого замызганные «купцы» под экзотическими флагами («флотилия» – а не «филателия», как полвека спустя) свидетельствовали о существовании большого мира: уголь, пыль, едкий дым, а по краю – белые паруса и чайки.

Затем пришло время жизни в Москве – чужой, но постепенно обжитой, достаточно огромной, но при этом очень домашней и на удивление уютной для представителей того сословия, к которому стал принадлежать вскоре Чехов. В Петербурге, начиная с какого-то времени, он гостит часто, но всегда непродолжительный срок.

Существенно расширяла ареал обитания и пополняла багаж жизненных впечатлений благоприобретенная «барская» привычка к загородному летнему отдыху (в конце XIX века размножившиеся усадебки под съем для небогатых горожан стали называть дачами; до того же существовали только загородные усадьбы знати, звавшиеся без затей подмосковными, – так и говорилось: «Слыхали, князь N. купил подмосковную под Неаполем?»).

Надо к тому же учесть, что Чеховы были южанами уже во втором поколении и на севере приживались трудно. Поэтому еще ранней весной они норовили ускользнуть из-под власти жесткого и унылого с виду континентального климата и насладиться шестью месяцами тепла, дружного цветения, буйного роста, обильного плодоношения в благословенных местах восточной Украины – чтобы были речка и лес и чтобы солнцем можно было прогреться впрок на оставшуюся часть года.

В XIX веке в России дворянским сословием и состоятельными людьми была выработана гениальная трехчленная формула жизни в свое удовольствие: городские дом или квартира в одной из столиц, загородная усадьба или дача и ежегодное путешествие по Западной Европе (если нет в ней собственной недвижимости). Поэтому, в силу гениальной простоты этой формулы, речь следует вести не о подражании барам, а о приближении к идеалу – по мере средств и возможностей. Чехов, всю жизнь и на всех поприщах вкалывавший, как Холстомер (кстати, мерин), а в безделье и социальном паразитизме усматривавший корень всех несчастий, тем не менее был убежден и неоднократно писал в письмах: счастья без праздности не бывает.


В свете сказанного предпринятая им (теплолюбивым южанином и отнюдь не романтиком) поездка через Сибирь, «страну холодную и длинную», может показаться кому-то мазохистской затеей или рудиментом флагеллантства, кому-то другому – подвигом в народническом духе, третьему – научной экспедицией, и т. п.

Но можно представить все дело иначе: то Чехов-писатель «прогнал по этапу» Чехова-человека, чтобы упиться его взбодренной живой кровью. После такой «подпитки» ему стали по плечу такие творческие задачи, к которым ранее он не мог и не смел подступиться. Даже граф Толстой и его произведения больше не кажутся своему горячему почитателю со студенческих лет и позавчерашнему Чехонте непререкаемым моральным авторитетом и художественной истиной в последней инстанции (17.12.1890: «До поездки „Крейцерова соната“ была для меня событием, а теперь она мне смешна и кажется бестолковой»).

Умеренное подверглось испытанию безмерным – и поначалу показалось, что выдержало его.

Домострой

После сведения короткого знакомства с элементной базой бытия на Сахалине, по возвращении, Чехов совершает вояж с Сувориным в Западную Европу, которая производит на него ошеломительное впечатление – сам образ европейской жизни, достижения цивилизации, культуры и искусства, итальянские города, Эйфелева башня, построенная к открытию всемирной промышленной выставки, куда он не попал в позапрошлом году. Впечатления и опыт, полученные в этой поездке, существенно расширяют его умственный кругозор, но со временем, неожиданно для него, обнаруживают побочный эффект (год спустя, 8.04.1892, он пишет Суворину: «Постарел я не только телесно, но и душевно. Я как-то глупо оравнодушел ко всему на свете, и почему-то начало этого оравнодушения совпало с поездкой за границу. Я встаю с постели и ложусь с таким чувством, как будто у меня иссяк интерес к жизни», – двумя днями ранее в письме Линтваревой: «Хочу уехать в Америку или куда-нибудь подальше, потому что я себе ужасно надоел», – о том же Леонтьеву через полгода, 24.10.1892: «старость или лень жить, не знаю что, но жить не особенно хочется. Умирать не хочется, но и жить как будто надоело»).

Совершив два путешествия в прямо противоположных направлениях, чтобы создать условия для выхода на новый уровень письма, Чехов принимает следующее совершенно безошибочное и плодотворное решение. Скрепя сердце взяв у Суворина в очередной раз аванс, Чехов покупает наконец весной 92-го года усадьбу в подмосковном Мелихове, немедленно заложив приобретенную недвижимость в банке и под банковский кредит оформив рассрочку платежа, убив, таким образом, всех «зайцев» сразу и на много лет вперед (за исключением тех, что будут заглядывать с сугробов в окна и грызть весной кору на садовых деревьях).

Во-первых, отпала необходимость ежегодно снимать отнюдь не дешевую квартиру в Москве и дачу на юге. Во-вторых, семья, особенно престарелые родители, счастлива была обзавестись наконец собственным домом и хозяйством. Первую весну здесь Чехов переживает полной грудью, его письма превращаются в целомудренный и вдохновенный «дневник природы». Занятно, как увлеченно Антон Павлович пытается воспроизвести в Мелихове Юг – «маленькую Малороссию» под окном: колодец с журавлем (невидаль для местных мужиков), мальвы, сто саженцев вишен и пятьдесят кустов сирени (несмотря на самокритичность, – 31.03.1892: «Только и умею снег в пруд бросать да канавки копать. А вбиваю гвоздь – криво выходит», – за деревьями ухаживает он сам, как заправский ботаник). А в-третьих, Москва оставалась под боком, в трех часах езды, зато перестали мешать и отвлекать от литературной работы многочисленные московские приятели и знакомые.

Правда, вскоре стали докучать не менее многочисленные деревенские бездельники, тяжким бременем оказалась врачебная практика, навалились земские обязанности (тех, на ком можно воду возить, люди за версту чуют) – но нет худа без добра. Погружение в новую для него жизнь чрезвычайно обогатило Чехова как писателя не только запасом впечатлений, наблюдений, подробностей, но, главное, тем интимным знанием ее изнутри, которое было бы недоступно ему, останься он сезонным дачником.

Здесь, в Мелихове, проза и драматургия Чехова созревают окончательно, достигают предельной концентрации своих выразительных возможностей.

Уже выдвигалось исследователями предположение, что вторым по значению мотивом продажи обустроенного Мелиховского имения на исходе 90-х годов была исчерпанность литературного потенциала этого места для Чехова – оно не сулило больше ему ничего нового. (Успевший к тому времени войти в роль помещика отец, видимо, предчувствуя неизбежность продажи имения в силу изменившихся обстоятельств, не пожелал пережить еще одной перемены в своей жизни и участи и скоропостижно скончался осенью 98-го года; за несколько недель до того Чехов, кажется, впервые начал письмо к нему с обращения «Дорогой папа»). Главным же мотивом и причиной продажи мелиховской усадьбы явилась открывшаяся у Чехова весной 97-го года чахотка, восемью годами ранее за три месяца сведшая в могилу его брата Николая. О запустившем ее исподволь механизме – в двух следующих главах.

Первую зиму больной Чехов прожил за границей. Он чувствовал, что не все сделал как литератор, были еще планы, да и не хотелось умирать поносно обруганным драматургом после скандального провала «Чайки» на сцене главного императорского театра страны. Не говоря о том, что и нельзя было умирать, не обеспечив перед тем родных, не упорядочив финансовые дела, бросив на произвол судьбы и случая свое литературное наследие – разрозненные издания, затерявшиеся полузабытые публикации. Это требовало еще нескольких лет жизни как минимум. Врачи посоветовали ему для перемены климата голый каменистый Крым, начинавший в те годы входить в моду как курорт. И наконец, досадно было умирать, разойдясь с любовью в жизни на встречных курсах. В своей личной жизни Чехов был человеком, застегнутым на все пуговицы (тоже «в футляре»), его интимный и сокровенный дневник – это его литературные произведения. Но иногда он проговаривается и в письмах: «В своей жизни я был приказчиком, а не хозяином, и судьба меня мало баловала. У меня было мало романов, и я так же похож на Екатерину, как орех на бронепоезд… Я чувствую расположение к комфорту, разврат же не манит меня…» (Суворину 21.01.1895). Однако близкой подруги, спутницы жизни у него как раз и не было. Некоторые уверяют, что не было у него даже близких друзей.

Хорошо, а у кого они тогда вообще были?!.