Шкура литературы. Книги двух тысячелетий — страница 39 из 59

ать.

Его сопровождала жена, и она оказалась достаточно чуткой, чтобы не пропустить совершавшийся в нем внутренний переворот – маету, сопровождающую всегда в предсмертии акт окончательного выбора. Она же записала его последние слова: «На пустое сердце не надо льду…»; вызванному врачу: «Ich sterbe» («Я умираю» по-немецки); и зрителям: «Давно я не пил шампанского!» (одна из самых удивительных сцен в мировой драматургии).

Тело автора «Человека в футляре» доставили на родину в железнодорожном вагоне для перевозки охлажденных устриц – драматургия во вкусе нового века.


Чехов умер, как римлянин, выпив бокал вина, оставив тело кровати в чужой стране, жену – театру, литературу – Толстому и Горькому, Россию – ее судьбе.

Письма Чехова

В зависимости от эпохи или возраста читателя разные стороны творческого наследия писателя могут выступать на передний план. Воля ваша, я не большой любитель чеховской прозы (что совершенно не мешает ценить ее и ряд произведений, характеров и коллизий числить основополагающими для, условно говоря, «русского канона» и совершенно незаменимыми для понимания чеховского времени, если не дореволюционной России в целом). Кого-то продолжает восхищать (а кого-то напротив) одушевление Чеховым природы. Кто-то может превозносить его гениальную в своем роде драматургию (но не Брехт, скажем, – а ее безусловное доминирование на русской сцене упраздняет саму возможность сколь-нибудь удачной постановки на ней шекспировских пьес). Самым незатейливым я помогу сформулировать лозунг сегодняшнего дня: назад от Чехова к Чехонте!

Для большинства же он по-прежнему Некто в пенсне (один глаз, кстати, у Чехова был дальнозорким, другой близоруким) – складная сажень русской интеллигентности, требовательный доктор с бородкой и добрым прищуром глаз.

Что ж, для казенного портрета на стене – на удивление хорошее лицо; для мирового театра – кладезь; для прозаика – хорошая школа, для интеллигента – пример, для кого-то еще – юморист, кому что – читай его вдоль, наугад или поперек.

Но есть еще один жанр, собирающий, как лупа, в луч все стороны его многогранной личности. Это чеховские письма – шедевр искусства жизни, не имеющего примет и не оставляющего следов. Безыскусность, естественное течение, переходы от редкого здравомыслия к дурашливости и от бодрости духа к меланхолии, удивительные прозрения, меткие характеристики и формулировки, каких не сыщешь в его произведениях для читающей публики, дань иллюзиям и заблуждениям, рядом деловые записки – все живое, и все складывается и образует поразительной красоты пропорцию между большим, разомкнутым, и внутренним, сосредоточенным миром пишущего. Ничего удивительного: герой их не Ионыч, не Треплев с Тригориным, а Чехов! Превосходят их в своем жанре только письма пера Пушкина (другая эпоха), уступая им в полноте картины воскрешенного мира.

Чехов чрезвычайно скрупулезно обращался с полученными им десятью тысячами писем, с особым удовольствием в конце каждого года перебирая их, сортируя и упорядочивая по корреспондентам и датам. Очевидно, он полагал, что кто-то поступит так же и с его письмами. А что-то потеряется – не беда: утраты только украшают, как известно, всякое произведение искусства. Больше краткости Чехов-писатель, как уже говорилось, ценил недосказанность.

Дерзостью будет предположить, что его письма – собранные и изданные, снабженные пространным разветвленным комментарием, отсылками и сносками, обширным справочным аппаратом – представляют собой в жанровом отношении эпистолярный новый роман («нужны новые формы» – это не Треплев, это слова Чехова Потапенке), действительный, а не высосанный французами из пальца в середине XX века. Ныне они занимают двенадцать томов академического тридцатитомного Полного собрания его сочинений.

Кое-кто согласился бы с этим дерзким утверждением еще столетие назад, когда вскоре после смерти Чехова были собраны и изданы его родными шесть томов его писем. Например, Рахманинов, признававшийся:

«Читаю письма Чехова. Прочитал уже четыре тома и с ужасом думаю, что их осталось только два»…


Кто не знает еще, зачем и отчего умер Чехов?!

Маленький «железный Редьярд»

Вы слыхали, что сталось с доброй старой бедной Англией?

Она лопнула, подобно надувному шарику или басенной жабе, когда остров попытались натянуть на земной шар. Все было о.к., пока Британия являлась «владычицей морей», после Испании с Голландией, а как дело дошло до управления сушей, обнаружилась неспособность островитян совладать с континентальной метафизикой (отсюда ее историческое соперничество с Францией и стойкое неприятие любой сухопутной мощи – будь то Германия с Россией или Китай с Индией). Попытка британцев править миром обернулась культивированием раздоров, в конце концов и погубивших империю, над которой никогда не заходило солнце. На пороге своего заката Британская империя породила двух выдающихся деятелей – своего запоздалого идеолога Редьярда Киплинга (1865–1936) и своего последнего лоцмана – Уинстона Черчилля (1874–1965), пережившего ее крушение. Ирония судьбы состоит в том, что оба стали лауреатами Нобелевской премии по литературе – первый еще до Первой мировой войны, в 1907 году, второй – после окончания Второй мировой, в 1953 году. И это справедливо: империи приходят и уходят, оставляя по себе только долгий след в памяти – литературу. Черчилль привлечен здесь для понимания масштаба эпохи и калибра людей, явившихся отпеть ее и проводить в последний путь.

Но обратимся к Киплингу – и начнем с его биографии. Попытаемся рассмотреть скрытый за фактами рисунок судьбы и понять, отчего Редьярд Киплинг стал тем, кем стал. Его отец Джон Локвуд Киплинг был художником-декоратором, скульптором и рисовальщиком, испытавшим влияние прерафаэлитов (английских предтеч искусства «модерна», стилей «ар нуво», «югендстиль», «сецессия» и наших «мирискусников»), отвергавших европейскую живопись, с Рафаэля начиная. В их творчестве доминировали линия и плавные очертания, а не цвет, освещение и перспектива, и упор делался на экзотический сюжет и изысканное ремесло. Грубо говоря, это был Большой стиль декоративного искусства, адресованный имущему классу. Любопытно, что отец и сын Киплинги станут соавторами совместного труда – роскошного литературно-художественного издания «Человек и зверь в Индии». Но сначала Джон Локвуд должен решиться уехать из Англии и открыть художественно-ремесленную школу в Бомбее – чтобы из бедного художника сделаться преуспевающим и почувствовать свою принадлежность к касте господ. Для жителя метрополии это был самый простой и надежный вид карьеры.

Итак, Редьярд родился в Бомбее в семье английских колонизаторов, всего через шесть лет после подавления восстания сипаев, когда повстанцев казнили привязывая их к жерлам пушек. Тем не менее первые шесть лет собственной жизни навсегда отложились в памяти и сознании Киплинга как пребывание в раю: вечное лето в большом доме, где родители, индийские слуги и домашние животные – все любили и обожали своего маленького повелителя, сумевшего овладеть местными диалектами не хуже, чем родным английским. Отражение этой идиллической стороны детства, утраченного рая, встречается не в одном произведении Киплинга для детей и взрослых (кто не помнит сказки «Рикки-Тикки-Тави»?). Но «карма» маленького Редьярда была такова, что следом его ожидали шесть лет ада и пять лет чистилища, и Индия здесь совершенно ни при чем. Был принят обычай в империях, точнее, изобретен изуверский метод: отлучать детей от родителей, чтобы в стенах закрытых учебных заведений воспитать из них верных слуг – жестоких, волевых и при этом послушных. Ничего особенного или нового: точно так же индийцы с незапамятных времен ломают волю неокрепших слонят, превращая их в рабочих слонов, покорных своему господину (у Киплинга есть об этом замечательный рассказ «Моти-Гадж, мятежник»). Руководствуясь обычаем, родители сами отправили малолетнего Редьярда с младшей сестренкой в Англию к дальней родственнице, согласившейся принять чужих детей на воспитание. А та оказалась ханжой с садистскими наклонностями, что совсем не было редкостью в протестантских, да и католических странах (достаточно вспомнить образы мучителей детей, всевозможных святош, в автобиографически окрашенных фильмах великих европейских режиссеров – Бергмана, Феллини, Бунюэля). Этот период жизни в «Доме отчаяния» нашел отражение, не считая автобиографии, лишь в одном рассказе Киплинга с говорящим названием «Мэ-э, паршивая овца…». Видимо, чересчур травматическим был жизненный опыт, где физические страдания от наказаний выглядели сущим лепетом на фоне психических пыток и изощренных издевательств. Что мог подумать мальчишка? Только – что его предали родные, отказались от него, наказали неизвестно за что, и это уже непоправимо в ненавистном мире, не знающем милосердия. Родственница довела одиннадцатилетнего Редьярда до психического расстройства, когда заставила ходить в школу с табличкой «лгун» на груди. Он тяжело заболел, почти ослеп, да, пожалуй, и умер бы, если бы в его матери не проснулся вдруг материнский инстинкт. Она приехала в Англию, забрала его с сестренкой от родственницы на реабилитацию, сняла на три месяца жилье в сельской местности. А когда дети успели поверить, что «теперь мы опять мамины», отдала Редьярда в мужскую школу – с железной дисциплиной, телесными наказаниями, дедовщиной и прочими традиционными пороками закрытых учебных заведений (так у Джеймса Джойса, например, в романе «Портрет художника в юности» описывается, как этого самого будущего художника в иезуитском колледже товарищи макают головой в унитаз). Маленькому, тщедушному и близорукому книгочею Киплингу пребывание в стенах мужской школы далось немногим легче, чем на воспитании у родственницы. Но, как ни странно, отсюда он вышел вполне созревшим государственником, признавшим разумность корпоративного духа, безликого социального устройства и организованного насилия, надежно защищающего членов корпорации от самодеятельного террора всяких дальних родственниц. Еще юношей Киплинг вступил в одну из масонских лож, а прославление имперского духа и процветание Британской империи сделал своей религией.