Поскольку средств на продолжение образования в метрополии у семьи не нашлось, Редьярду пришлось вернуться на малую родину – уже не в Бомбей, а в Лахор на севере страны, где его отец теперь заведовал местной художественной школой и музеем индийского искусства. Способный, образованный и амбициозный юноша стал корреспондентом и постоянным автором лахорской «Военно-гражданской газеты» и аллахабадского «Пионера». После шести лет рая, шести лет ада и пяти лет, проведенных в чистилище, теперь Редьярда ждали семь тучных лет интенсивного журналистского и литературного труда. К концу этого срока его читала вся англоязычная Индия, у него выходили здесь сборники рассказов и стихов, которые продавались на всех железных дорогах страны. Его репортажами, историями, стихотворениями зачитывались в Симле, летней резиденции вице-короля, откуда тот большую часть года правил Индией. Авторитет и компетенция молодого Киплинга оценивались британцами так высоко, что по некоторым трудным вопросам с ним советовался главнокомандующий граф Робертс Кандагарский.
Встреча с забытой родиной освободила Киплинга от затяжного кошмара школьных лет и разбудила дремавшие в нем силы. Окунувшись с головой в омут индийской жизни, он превратился из книжного червя в азартного журналиста, плодовитого литератора, а затем и принца англоязычной индийской литературы. Киплинг переживает беспрецедентный творческий всплеск (только в 1888 году у него выходит пять больших и малых сборников рассказов!) и матереет на глазах. А все потому, что, будучи насильственно выдернутым из своей среды в возрасте впечатлений и возвращенным в нее в возрасте действий, он сумел увидеть родину «незамыленным» взглядом – изнутри и извне одновременно. Этот жизненный кульбит и фокус восприятия и позволили Киплингу сделаться идеальным «инструментом» для описания Индии. Со страниц его произведений хлынули на читателя персонажи повседневности, обретшие благодаря Киплингу плоть, кровь и голос: врачи, сыщики, инженеры, британские офицеры и солдатня (в его знаменитых «Казарменных балладах», походных маршах, таких как «Пыль», и рассказах), спивающиеся в чуждом климате колонизаторы, внешне безропотные индийские любовницы и слуги, дети, даже зверье – реальное (как в рассказе об орангутанге-убийце «Бими») и сказочное (как в двух «Книгах джунглей», ставших золотой классикой мировой детской литературы, – шутка ли, человек в одиночку, из головы, создал целую мифологию, звериный эпос!). Журналистика приучила Киплинга выражаться коротко и ясно, не выпячивая своего «я». А Индия научила тому, что разумом ее не понять – не то, чтоб так уж сложна была, а просто устроена на других основаниях (и Киплинг определил это цивилизационное противостояние энергичнее, чем кто бы то ни было, в бессмертных строчках «Запад есть Запад, Восток есть Восток, и с мест они не сойдут», но тут же предложил силовое, и оттого неверное решение задачи: «Но нет Востока, и Запада нет, что племя, родина, род, / Если сильный с сильным лицом к лицу у края земли встает?», – в очень похожей на блатной романс «Балладе о Востоке и Западе», в переводе Е. Полонской).
Из этого ощущения неоднозначности жизни в самых элементарных ее проявлениях и нацеленности на пограничный опыт выросли лучшие рассказы Киплинга, оказавшие колоссальное влияние на мастеров короткого рассказа во всем мире. В них нет перебора с восточной экзотикой и публицистикой (как в ранних рассказах и очерках Киплинга), нет патетики (свойственной даже лучшим его стихам), зато много грубой, в меру жестокой, правды повседневности, стойкости и специфической горечи, заставляющей заподозрить автора в наличии мудрости, не передаваемой словами.
При всей разнице темпераментов и обстоятельств жизни Киплинг в своей новеллистике оказывается чем-то близок… нашему Чехову. К нацеленности на жизненный факт, краткости и благородной простоте обоих приучила газетная работа. Оба ввели в художественную литературу уйму характеров, типов, сословий, ранее не допущенных в нее, безгласных, что производило ошеломляющее впечатление на читателей-современников. И в лучших рассказах обоих нечто самое главное оставалось за словами – в подтексте, как назовут это в XX веке.
Занятно, что Киплинг с Чеховым, можно сказать, пересеклись на встречных курсах. Речь, конечно, идет не о личной встрече (да и что они смогли бы сказать друг другу?!), а о фигурах судьбы. С разницей в год оба предприняли полукругосветное путешествие в противоположных направлениях. Тридцатилетний Чехов подверг себя испытанию пограничным опытом в путешествии через Сибирь на каторжный Сахалин и пресытился экзотическими впечатлениями и незабываемыми переживаниями при возвращении на родину через три океана. Не найдя практически никакого отражения в его художественном творчестве (потому что страсть к экзотике, эксплуатация экстремальных ситуаций и пафос свойственны, как правило, провинциалам, маргиналам и инфантилам), это знакомство накоротке с огромным, бесчеловечным, опасным и прекрасным миром, позволило таланту Чехова достичь полной зрелости. Примечательно, что столетие спустя не Редьярд Киплинг, а Антон Павлович Чехов, едва не самый любимый после Шекспира писатель англичан, давно распрощавшихся с собственной империей, в чем-то измельчавших, отчасти, повзрослевших.
К двадцати четырем годам Киплинг почувствовал, что в колониальной Индии ему тесно, а его честолюбие не утолено. Ему захотелось столь же громкой славы в метрополии, и он отправился ее покорять. В отличие от Чехова он был уже достаточно состоятельным журналистом и литератором (поскольку в XIX веке у британцев были самые высокие в мире литературные гонорары – империя побогаче и образованных читателей немерено). Тем не менее Киплинг договорился с аллахабадским «Пионером» о публикации на его страницах отчета о своем путешествии – из Индии через Бирму, Сингапур, Китай, Гонконг, Японию и США в Англию. Из этих корреспонденций сложилась книга путевой прозы «От моря до моря», великолепный образец жанра, так любимого в западном мире. Главы о японской чайной церемонии, о посещении знаменитых чикагских боен – просто маленькие литературные шедевры.
Из Индии Киплинг уехал навсегда и больше в нее не вернулся – в жизни, но не в творчестве. Индия была для него родным домом, неумирающей любовью, синонимом жизни и смерти, – и он махом отсек ее! – тогда как весь остальной мир был для Киплинга чужбиной, даже старая добрая Англия (а может, именно она). Метрополия вскоре дала ему все, чего он так страстно желал: всемирную славу, богатство и власть над людьми (эту жалкую замену любви). Герберт Уэллс, сам сделавшийся кумиром читающей публики в первой трети XX века, вспоминал: «Пожалуй, никто еще не был столь исступленно вознесен поначалу, а затем, с собственной помощью, так неумолимо низвергнут. Но в середине 90-х годов позапрошлого века этот небольшого роста человек в очках, с усами и массивным подбородком, энергично жестикулирующий, с мальчишеским энтузиазмом что-то выкрикивающий и призывающий действовать силой, лирически упивающийся цветами, красками и ароматами Империи, совершивший удивительное открытие в литературе различных механизмов, всевозможных отбросов, нижних чинов, инженерии и жаргона в качестве поэтического языка, сделался почти общенациональным символом. Он поразительно подчинил нас себе, он вбил нам в головы звенящие и неотступные строки, заставил многих – и меня самого в их числе, хотя и безуспешно, – подражать себе, он дал особую окраску нашему повседневному языку». Это признание позволяет представить себе силу чар и размер славы Киплинга после переселения в метрополию. Хотя коренные британцы всегда относились к нему как к чужаку и выскочке и даже хуже – как к англоиндусу (бытовало тогда такое словечко), то есть отчасти варвару. Занявший место «главного национального поэта» после смерти Альфреда Теннисона (сочинившего девиз наших комсомольцев: «Бороться и искать, найти и не сдаваться!»), Киплинг поначалу и сам желал бы славу в метрополии стяжать, но поселиться в каком-то другом месте. Спонтанная попытка осесть в Северной Америке, где он даже успел жениться, не удалась. Вермонтцы дичились чудаковатого соседа, катающегося, будто мальчишка, на велосипеде, но всегда переодевающегося к обеду. С женой он расстался, дочка умерла, родственники жены замучили исками. В Южной Африке тоже не получилось – купленный там дом Киплинг оставил за собой в качестве летней резиденции. В самом центре Лондона у него была квартира, но не было жизни, поэтому он купил себе загородный дом в Южной Англии и превратил его, в полном соответствии с английской традицией, в мрачную крепость, в которой остановилось время. В среде благонамеренных и верноподданных британцев его авторитет оставался непререкаемым. Офицерство стремилось подражать доблестным и брутальным героям его солдатских и моряцких рассказов и песен, дети обожали его сказки, но культурная элита поначалу охладела к нему, после англо-бурской войны и таких стихотворений как «Бремя белых», отвернулась, а с началом Первой мировой войны принялась топтать. И имела на то полное право. На фронте погиб сын Киплинга (тоже карма), что ничуть не умерило патриотический пыл и не приглушило воинственные кличи «железного Редьярда». Можно себе представить, как возненавидели в окопах его имперскую «мужественную» браваду те, кому суждено было послужить «пушечным мясом» или, в лучшем случае, стать «потерянным поколением». Писатель этого поколения Ричард Олдингтон так подытожил отрезвление от наваждения преданных читателей Киплинга: «На деле это означало, что нужно служить безропотной задницей, когда тебя пинками гонят в пекло». Сколько сдержанной ярости по отношению к воинственному коротышке в этих словах фронтовика! Характерно, что похожее отрезвление произошло и с переводчиком Киплинга в Советской России Константином Симоновым в начале Великой отечественной войны: «В первый же день на фронте в 1941 году я вдруг раз и навсегда разлюбил некоторые стихи Киплинга. Киплинговская военная романтика, все то, что, минуя существо стихов, подкупало меня в нем в юности, вдруг перестало иметь отношение к этой войне, которую я видел, и ко всему, что я испытал. Все это в 41-м году вдруг показалось далеким, маленьким и нарочно-напряженным, похожим на ломающийся мальчишеский бас».