А вот как выглядел Маяковский в те годы по свидетельству его друга и соратника Виктора Шкловского: «В Училище живописи, ваяния и зодчества ходил человек худой, широкоплечий. Очень молодой. С измученным лицом мастерового, с черными погубленными зубами, с плоской грудью, с широкими плечами. Волосы черные, отброшены назад. Черная, широкая, из бумажного бархата блуза. Черный, вероятно, художнический галстук… Имя его было Владимир Маяковский».
По заключению хорошо знавших его людей, Маяковский сумел образовать себя и разбирался лишь в двух областях – рисовании и стихотворстве. Но он научился дружить с людьми умными и талантливыми, а главное, у него обнаружился собственный, громогласный, ни на кого не похожий поэтический голос, сделавший его тараном новейшего художественного направления – русского футуризма. Сперва Маяковский сменил черную блузу художника на эстрадную желтую кофту футуриста, затем перебрался в пиджак, починил зубы, постригся, поселился в Петербурге, оброс связями, начал зарабатывать. На первый взгляд, казалось бы, картина постепенной благополучной социализации, встраивания в общество. Но она обманчива – стихи кричат о другом, и Маяковскому нужно нечто другое.
Благополучия в том разодранном внутренними напряжениями и уже воюющем мире не было и в помине. Не стоит труда доказывать неизбежность и подготовленность социального взрыва в России. Полезно помнить, что Петербург был переименован в Петроград до всяких большевиков, и продразверстка с комиссарами не ими была введена еще в годы Первой мировой войны, а на армейских складах пылились и ждали своего часа сотни тысяч остроконечных колпаков с ушами, специально изготовленных для похода на Константинополь и напоминавших шлемы древнерусских витязей, – оставалось только нашить на них красные звезды и назвать буденовками.
Полусироте Маяковскому, карабкавшемуся из нужды и безвестности к славе, недоставало в том жестоком и холодном мире любви и тепла. Он остро ощущал, что в нем для него не предусмотрено места. Отсюда его солидарность и «хорошее отношение» к рабочей скотине и уподобление себя бездомному псу не только в стихах, но даже в любовных письмах (в которых он, уже даже выскочив «из грязи в князи», подписывался до конца жизни «Щен» и пририсовывал собачонку). Вычтите из его поэзии любовное помешательство и горячечную просьбу об осуществленном на земле рае когда-то в далеком будущем – и что останется? Одна подростковая мегаломания, да песни ненависти к Создателю и проклятия мирозданию.
И вот в таком состоянии он попадает в 1915 году в буржуазное семейство Осипа и Лили Брик, поселившись с ними под одной крышей. К тому времени Маяковский являлся автором гениальной поэмы «Тринадцатый апостол» (по требованию цензуры, в конце концов, переименованной в «Облако в штанах» – спасибо ей за это), которую никто не соглашался издать. Осип за свои деньги выпустил в свет первую книжку поэта – такое не забывается, и Маяковский посчитал себя вечным должником своего поклонника и благодетеля. Но куда большую к нему благодарность он испытывал за то, что тот поступился правами мужа и на много лет уступил ему Лилю, ставшую музой и главной сердечной болью поэта. С ней Маяковский превратился в однолюба и ей адресовал свои самые пронзительные произведения (за что ей огромное спасибо). Как вспоминал Шкловский, поэт даже «перепосвятил» Лиле Брик написанную ранее и для другой женщины поэму «Облако в штанах», а она переплела свой экземпляр этой трагической бунтарской поэмы… в парчу (трудно даже вообразить более не подходящий для нее переплет, но подробность красноречива!).
Роберт Бёрнс, шотландский Есенин XVIII века, признавался, что ничто так не поразило его в высшем обществе, как взлелеянный в нем тип светской женщины (мужчины разных сословий, по его мнению, в общих чертах не столь разительно отличались друг от друга). С Маяковским произошло нечто похожее: плебей и варвар на какое-то время овладел самым драгоценным цветком цивилизации – холеной белой женщиной. «Лилину сумочку я готов носить в зубах», – заявлял Маяковский первой красавице большевистской революции Ларисе Рейснер.
К тому времени разнополые тройственные союзы не были такой уж редкостью в России. Допотопный переход жены к ближайшему другу (от Огарева к Герцену, от Панаева к Некрасову) выглядел более чем целомудренно на фоне шведских семей и «духовных браков» поэтов-символистов Серебряного века (Мережковских, Ивановых, Блока). В данном случае нас совершенно не интересует характер сожительства Маяковского с четой Бриков (замечу только в скобках, что лучше все же молчать, чем врать, предлагая отечественному читателю идеализированную версию, а за рубежом и в близком кругу ровно наоборот, как то делала Лиля Юрьевна). Интересует нечто другое.
Есть загадки мнимые, вроде такой: отчего застрелился Маяковский? Да оттого, что был самоубийцей, и пытался сделать это еще в молодости, и с Лилей они вырывали друг у друга из рук револьвер с той же целью за много лет до рокового выстрела. Не говоря о том, что автор «Облака в штанах» после написания чудовищно бездарных конъюнктурных пьес и вступления в одиозную Российскую ассоциацию пролетарских писателей (РАПП) просто обязан был пойти и повеситься.
Но есть загадки посерьезнее: какой бес мог заставить автора чрезвычайно талантливых и порой гениальных произведений в течение целого десятилетия извергать из себя несусветную мертвечину и халтуру? Или Маяковский не был поэтом? Так ведь был – в начале, в самом конце и крайне редко – посредине.
Нечто похожее произошло с Артюром Рембо, разбуженным Парижской коммуной, с семнадцати до девятнадцати лет писавшем гениальные стихи, а затем занявшимся работорговлей в Африке с целью сказочно разбогатеть и кончившим жизнь в тридцать семь лет, как и Владимир Маяковский. Кстати, Маяковский по силе жизнеотрицания до революции был нашим первым «проклятым» поэтом (как Бодлер, Лотреамон и Рембо, отчасти Байрон, Эдгар По и Лермонтов), а в советский период сделался почти «совбуром» (советским буржуем) и уж во всяком случае «совписом»-строчкогоном – с автомобилем «рено», отдельной квартирой, дорогой одеждой и едой-питьем, заграничными поездками и даже личным огнестрельным оружием для защиты от уличных грабителей.
И Брики немало потрудились, чтобы «правильно» ориентировать поэта, распознав в нем мазохистские наклонности (следствие женского воспитания). Осип несомненно превосходил его интеллектом, являясь идеологом и теоретиком левого фронта искусств и одним из пионеров формального метода в литературоведении. Но куда беззащитнее поэт оказался перед Лилей – из-за женского сердца, вставленного по ошибке в грудь великанского мальчика. Вертится дурацкая строчка откуда-то: подошла, увидела мальчика – отобрала сердце. Это о них. Маяковского Лиля так и не отпустила, но вернулась к Осипу – они были одной породы, а Маяковский был лишь временным гостем из другого мира в их браке. Это Лиля через пять лет после гибели Маяковского, написав письмо Сталину, добилась провозглашения его лучшим поэтом советской эпохи и до самой смерти получала гигантские потиражные от изданий и переизданий его произведений. И это ей принадлежит самая экзотическая, «женская» версия самоубийства Маяковского – поэт пугался появления морщин и наступления старости и оттого сам поспешил уйти на пороге старения. Между прочим, она также покончила с собой уже в глубокой старости – отравилась газом, сломав шейку бедра.
Брики изо всех сил старались все ближе знаться с высокопоставленными чекистами и чиновниками, играть все более заметную роль в советской культурной политике 1920-х годов – и Маяковский в этой социальной игре на повышение выполнял роль козырного туза и основного добытчика средств. Социальная революция, которую футуристы предчувствовали и призывали, свершилась, продлив на десятилетие физическое существование Маяковского, но приведя его к творческому бесплодию из-за потери профессиональной ориентации и перепроизводства риторики на злобу дня. Маяковскому жизненно необходимо было чему-то отдаваться – не любви, так работе, не поэзии, так пропаганде, – и долгое время ему удавалось сочетать свой утопический романтизм с материалистическими взглядами вульгарнейшего толка, не доводя дело до невроза. И все же поэт в Маяковском не позволил человеку одержать полную победу над собой и прикончил его в конце концов.
Маяковский: я – поэт, этим и интересен («Я сам»).
Чехов: никто не хочет любить в нас обыкновенных людей (в частном письме).
Мы здесь пытаемся всего лишь учесть оба эти пожелания.
К Чехову у Маяковского было особое, почти братское отношение. Перед Первой мировой войной бытовало мнение, что искусство «очеховилось» и разночинская Россия «очеховела». А Маяковский, сам выходец из неимущих слоев населения, видел и ценил другого Чехова – без пенсне, труженика и новатора. В статье 1914 года «Два Чехова» он писал: «В спокойную жизнь усадеб ворвалась разноголосая чеховская толпа адвокатов, акцизных, приказчиков, дам с собачками […] все эти Курицыны, Козулины, Кошкодав-ленки. Старая красота затрещала, как корсет на десятипудовой поповне». Маяковского и его единомышленников раздражала условная красота современного изоискусства, тепличный и эпигонский характер большей части литературы Серебряного века. Они не узнавали в них ни себя, ни окружающей жизни.
В поэзию, где доминировало сладкоголосое романсовое начало, Маяковский пришел как художник-плакатист (отсюда, кстати, графический образ его стихотворений – построение строк лесенкой), как человек со стороны, чужак. И неожиданно это сработало. Первые его стихотворения больше напоминают картины, чем песни.
Затем Маяковский начал пробовать голос – и грубый голос его поэзии также поразил всех новизной звучания. Нечто такое периодически случается в круговороте жизни и искусства. «Хрипун, удавленник, фагот» в комедии «Горе от ума» (некоторые русские офицеры после победы в войне с Наполеоном принялись мужественно хрипеть, и мизантропа Грибоедова это веселило), «агитатор, горлан, главарь» (как сам себя характеризовал Маяковский), сдавленное горло и резкая интонация Высоцкого и его подражателей – все это родственные явления внутри одной традиции, исчезающей и возвращающейся.