Шкура литературы. Книги двух тысячелетий — страница 57 из 59

ругие мочатся. Приемка по весу». Обойдемся без морали в духе дедушки Крылова – очевидной, но запоздалой.

В мои намерения не входит написание монографии о битовском творчестве – скорее, заметок о том, как, на мой взгляд, отразилось появление Битова на русском культурном ландшафте.

Зачем он пришел?

Попробую дать изобразительный ответ на этот вопрос, не претендуя на большее. Сомнительный, конечно, способ: понять что-то в писателе (и вообще, человеке), исходя из каких-то особенностей его внешнего облика. Но отнюдь не худший, чем у исторических материалистов или гадателей-авгуров. Две бросающиеся в глаза черты всегда поражали меня при встречах с Битовым.

Во-первых, невообразимый, даже демонстративный какой-то беспорядок в его жилище на Краснопрудной, как у какого-то потомственного барина, оставшегося без прислуги, или у злостного американского битника. У людей заурядных нечто такое прочитывается обычно как «позаботьтесь обо мне». Людьми творческими, напротив, всякое поползновение навести в их «берлоге» видимость порядка воспринимается как враждебный выпад и посягательство на свободу. Такой наглядный тест для приходящих и урок, что ли. При поразительной опрятности, дееспособности и мобильности внутренней жизни, – кто работал или общался с Битовым, тот знает, – упорядочить в такой же степени еще и все то, что вне головы, с прихожей начиная?!. Всякий согласится, что для этого надо быть глубоко нерусским человеком.

И второе: куда более меня удивлял всегда говорящий Битов. А именно, разительный контраст почти полной физической обездвиженности (минимум мимики, жестов, телодвижений) с тем более впечатляющей подвижностью и редкой нетривиальностью мышления и разговора. Вот этот выход скрытой энергии, – внутренней жизни и речи из недр наружу с совершенно неожиданной интенсивностью, – он-то и поражает. Примерно, как когда из спокойно дымящегося вороха осенних листьев вдруг вырываются острые языки пламени, или вода неожиданно бьет из-под ног лозохода.

Наверное, для этого.

Дредноут худлита

Нет большого смысла рассуждать о поэзии как о «вещи в себе» в отрыве от жизни, рассматривать отдельно от восхитительной и невыносимой странности бытия. Поэзию Даль определял как «дар отрешаться от насущного», то есть восхищаться в прямом и изначальном смысле – выходить за пределы и мысленно возноситься над коловращением бытия. Так понимаемая поэзия является секретом и квинтэссенцией человеческой жизни. Только не стоит думать о восхищении как о волевом акте или, того хуже, путать его с восторгом, который в восхищении присутствует лишь как фон и метафизическая дрожь, помогающая справиться со страхом. Помните: «прекрасное – та часть ужасного, которую человек в состоянии вынести»?

Старики – за редкими исключениями, битая карта, средние поколения – почти поголовно конформисты, а вот за души детей можно еще побороться, чтобы дать шанс им очнуться. На месте правительства Москвы я бы все сделал, чтобы столичный планетарий стал бесплатным хотя бы для школьников, и в принудительном порядке пропустил через него всех детей Москвы, Подмосковья и близлежащих областей, чтобы они, лежа, будто астронавты в креслах, под куполом материнского живота вселенной, запомнили навсегда, как катастрофично устройство нашего мироздания. Собственную страну узнать на протяжении жизни – не такой уж фокус. Но, о, если бы удалось – кому-то, когда-то – всех российских детей отправить на короткие каникулы хотя бы однажды в какую-то из стран Западной Европы, чтобы навсегда избавить их от фатализма, дать представление о стереоскопичности мира и его неоднородности, – как то было у нас после Петра, после 1813, 1945 и даже 1991 года, – и не потому что «заграница» рай земной, отнюдь. Но потому, что, как выразился больше двух столетий назад Гёте: кто побывал в Италии, уже никогда не будет совсем несчастен, – или на ту же тему Битов, при виде плачущей в автобусе испанки: чего она ревет, дура, она же в Испании!

Но вернемся к нашим баранам, сиречь, к поэзии – точнее, поэзиям. Существует мнение, что художественная словесность, будучи искусством темпоральным и процессуальным (как музыка и кино, в отличие от пространственных живописи или архитектуры), может склоняться к большей изобразительности или повествовательности, мелодичности или рассудочности, импрессионизму или экспрессионизму и проч. В определенной степени с этим можно было бы согласиться и привести в качестве примера рационального Тютчева и перцептуального Фета, всегда плакатного Маяковского и всегда сладкозвучного Анненского, балладного Багрицкого и предельно меланхоличного Бродского, или даже так – зрелищного раннего Заболоцкого в противовес рассудочному позднему. Но так обстоит дело лишь на первый взгляд, поскольку всякое искусство синкретично и обращено сразу ко всем нашим умственным и душевным способностям. Архитектуру назвали когда-то «застывшей музыкой» еще и потому, что восприятие сооружений процессуально и происходит в той или иной последовательности, зависящей не только от выбранного маршрута, но и от массы столь капризных факторов как состояние погоды и наше настроение (та же история с живописью – это всегда свидание, хорошо если любовное). И наоборот: музыка, где такт следует за тактом, способна выстраивать грандиозную акустическую архитектонику, отчего записные меломаны (к числу которых я не отношусь) стремятся слушать классику в живом оркестровом исполнении, отдавая предпочтение композиторам-строителям (вроде Бетховена или Вагнера) перед композиторами-мелодистами (вроде Шопена или Чайковского).

Подобные пространственно-временные трансформации имеют научно подтвержденную физиологическую, неврологическую основу и возможны благодаря невероятной пластичности и мобильности человеческого мозга, неизменного с кроманьонских времен, скрытые возможности которого мы используем на считанные проценты в лучшем случае. Известно, что ослепший человек за несколько лет способен выстроить сложнейшую акустическую и тактильную модель окружающего мира, в которой ему становятся внятны самые микроскопические подвижки, – вплоть до пресловутого «гад морских подводный ход и дольней лозы прозябанье» (скажем, слуховое и обонятельно-осязательное восприятие налетевшего с ветром дождя), – что доступно и рецепторам зрячего человека, но из-за невостребованности, малозначительности, неартикулированности не воспринимается обычно мозгом, поскольку на входе, по умолчанию, отфильтровывается и отбраковывается нами как информационный шум. Я знал одну слепую чуть не с рождения поэтессу, старавшуюся изо всех сил вести активный образ жизни и предпочитавшую в своих стихах зрительные образы и цветовые эпитеты всем прочим, что вполне объяснимо, хоть и прискорбно. И в чем-то мы с ней похожи.

Как человек, лишенный даже намека на музыкальный слух, я был недавно поражен открытием, что все на свете люди рождаются с абсолютным музыкальным слухом, который у подавляющего большинства репрессируется по мере развития речи. Любопытно, что у говорящих на языках с тонической фонетикой (китайцев, вьетнамцев) ничего особенного собой не представляющий так называемый абсолютный музыкальный слух сохраняется дольше и встречается несравненно чаще, чем у англичан и американцев, например. На соответствующие исследования ссылается известный нью-йоркский клиницист Оливер Сакс в своих психотерапевтических бестселлерах «Музыкофилия», «Человек, который принял жену за шляпу» и др. С младенцами и без его книг все понятно; музыкантов на Востоке издревле обучали методом подражания учителю; известны великие певцы и джазмены, не знавшие нотной грамоты, композиторы и дирижеры, не обладавшие обязательным для настройщиков музыкальных инструментов абсолютным слухом (отсутствие которого у себя Пастернак использовал как предлог, поскольку не к тому его влекло); у «овощей» в богадельнях последней отказывает музыкальная память, и заики не заикаются, декламируя стихи. Чье это дело, лорды? Рискую быть превратно понятым, но порой наш головной мозг представляется мне инопланетянином, заточенным в черепной коробке, а наша создававшаяся тысячелетиями речь самым высокоразвитым, хоть и довольно бедным инструментом для общения с собственным мозгом. Я не знаю и не умею малой доли того, чем он временами делится со мной от щедрот своих. С помощью языка он обрабатывает каждого человека говорящего, а тем более пишущего или даже слепоглухонемого, в существо отличное от исходного – фактически, изменяет наш биологический вид, накапливая и закрепляя изменения в языке, поощряя за упорство и правильно поставленные вопросы Менделеева – таблицей элементов, Пушкина – «Борисом Годуновым». Невозможно отрицать, что вся человеческая цивилизация имеет, по существу, языковой, семиотический, а не технический характер. Поэтому фетишизм языка – от Даля до Бродского – больше не представляется мне никаким преувеличением: просто изделие таким образом выражает свое почтение инструменту, с помощью которого было изготовлено, само включаясь в процесс изготовления следующих буратин и дуболомов. Какое отношение имеет все это к поэзии, тем более сегодняшней? Только такое, что процесс должен продолжаться – не мы его начали, и не нам его обрывать на полуслове.

С этим, однако, возникают сложности. Сейчас уже всем очевидно, что мы находимся на сломе – внутри слома, посреди оборванных волокон и торчащих щепок. Происходит колоссальная информационная революция почище гутенберговской, борхесовская «вавилонская библиотека» обретает виртуальное тело внутри Интернета. Книга распредмечивается, авторское право де факто отменено, раскормивший гадину графомании издательский бизнес идет под откос под собственным весом в силу алчности и неслыханного перепроизводства бессвязных слов. Как и что из этого выйдет, не знает пока никто. Устаканится, конечно, но последние и первые в этом процессе, как то всегда бывало, пойдут в топку переформатирования нашей цивилизации.

Скажете, алармизм? Да ничего подобного – всего лишь запаздывающая констатация того, что происходит на наших глазах буквально в последние пять-шесть лет, когда набрали вес и массу Гугл, Амазон, Фейсбук и проч. Как у Брейгеля, «Большие рыбы пожирают малых», или у Ленина, «Империализм как высшая стадия капитализма». В данном случае меня интересуют исключительно культурные последствия происходящего.