Кузьменко поднял голову, взглянул на капитана не испуганно, а удивленно.
— Расстреляете за то, что я выполняю задание командира дивизии?
Гензель еще походил, подумал, сел за свой стол, снова спросил:
— Так кто же она?
— Родственница. Звать Алена. Болела тяжело. Чахотка, что ли.
— Я вас не расстреляю. Выполняйте свое задание, но мы этот разговор еще продолжим. Из Ставрополя когда выехали?
— В четвертом часу.
— Что делается в городе?
— Паника. Бегут.
— Удастся отбить большевиков?
— Навряд.
— Потому и родственницу увозим? Везите. Я прикажу, чтобы вас пропустили.
— На ночь не поеду.
— Ночуйте. Моя рота пока остается здесь. До выяснения обстановки. Бой-то еще идет.
Непонятный шел бой: звуки пулеметной и винтовочной стрельбы вроде затихали, делались реже, короче, и в то же время приближались. Красные отступают от города? Или ветер так доносит выстрелы? К ночи все утихло. Кузьменко устроился у деда Сергуни. Лену, как больную, положили в горнице, бабка кормила ее свежим борщом, угощала чаем с вареньем. Мужики угощали казаков.
— Могли тебя и в овражек отвести, — говорил дед Николаю. — Они такие. Пришли, разузнали, кто как большевиков встречал, и двоих отправили туда.
— Такая жисть, — сказал одноногий. — То те, то эти. А ты вертись.
— А ты б за кого был? — спросил его Кузьменко. — Если б не нога.
— Не люблю я войну эту, — ответил тот. — Бьют народ и те и эти, а за что — сами не знают. Перепуталось все. Иногородние были за красных, а теперь и у Шкуро они воюют. А у большевиков и офицеры и даже генералы есть в армии. Путаются, лишь бы кровь пустить. Озверел народ.
— А ты сам на германской что делал? — напомнил Кузьменко.
— Чего приказывали, то и делал.
— Стрелял же? Значит, убивал.
— Не знаю. Не старался.
Кузьменко спал в кухне, на широкой лавке. Не спал, а думал. Эти могли расстрелять. А за что? За то, что служит честно атаману. А почему он ему служит. Сам такой же казак. Пусть училище не заканчивал. Конечно, не каждый может стать большим атаманом, не каждый поведет за собой тысячи людей. Надо уметь говорить, чтобы поверили. А сам-то верит? А женщины? Почему и лучшие женщины ему, а ты еще и приводи их?
Его раздумья прервали винтовочные выстрелы, рассыпавшиеся тресков за станицей. Вскочил, натянул куртку. Поднялись и хозяева. Лена проснулась. Кузьменко ее успокоил: «Пойду разузнаю».
— Нет уж, ты не ходи, — возразил старик. — Ты казак заметный — из-за тебя и мы пропадем.
Старик вернулся быстро и сообщил тревожное: станицу занял какой-то красный отряд, шкуринская рота отступила.
— Ой, пропали мы, — запричитала бабка. — Найдут у нас энтого адъютанта и всех постреляют.
Пришли казаки, ночевавшие в сарайчике. Спрашивали, что делать.
— Уходить от нас надо, — заявила старуха. — Не хотим из-за вас смерть принимать.
— Ты, мать, погоди, — возразил одноногий. — Не возьмем грех на душу. Их большевики немедля кончат. А у нас мы отговоримся. И документы у них есть. Везет больную сеструху, или кого там. От белых, значит, бежит. Сам иногородний…
Ничего решить не успели — в дом ворвались трое. Грязные, усталые с воспаленными глазами, у одного плечо забинтовано. Закричали:
— Кто здесь есть? Бабка — ужин на стол. Постели готовь на ночь. Что за люди?
Кузьменко показывал документы. Одноногий убедительно и сочувственно объяснял, что везут из Ставрополя пострадавшую от белых больную женщину, и болезнь у нее опасная, может, заразная…
Все кончилось неожиданно: с улицы ворвались еще несколько красноармейцев — пришли звать своих в какой-то другой дом, где на столе уже поставлены и горилка и закуска. Задерживаться не стали, даже на больную не взглянули. Старуха крестилась перед иконой и кланялась. Кузьменко смотрел на нее с брезгливой ненавистью — не жаль и зарубить такую.
Станица утихла, разбрелись по своим углам и хозяева, и проезжие. Кузьменко опять не мог заснуть — смерть была рядом. Поднялся и вошел в горницу, где спала Лена. Подошел к ней, сел на кровать.
— Ты чего? — повернулась она к нему. — Что еще случилось?
— С тобой спать буду. Подвинься-ка.
И начал раздеваться.
— Что? Сбесился?
— Я — мужик, ты — баба, и нечего…
— Ты мужик, да? — Она пошарила под подушкой. — А ну, надевай портки.
У нее в руке оказался наган, и палец на спуске.
— Рехнулась?
Смотрел в ее сверкающие глаза и верил: выстрелит. Молча оделся и вышел.
Предчувствие было тяжкое, но неопределенное. Что ему уготовил Деникин? Не сам же Романовский решает. В штабе Тихорецкой офицеры были оживлены — ведь стоят на пороге победы. На днях Екатеринодар будет взят, и тогда… Что тогда, представляли неопределенно.
Прошлый раз Шкуро встречали как победителя. Деникин даже сказал, что Россия его не забудет, а теперь полковник ждал в душной маленькой приемной, а к Романовскому заходили интенданты, штабные, члены Рады… Шкуро давно научился сдерживаться в любых обстоятельствах и теперь спокойно сидел, разговаривал с посетителями и адъютантами о жаркой погоде. Когда наконец его пригласили в кабинет, он был неприятно удивлен, увидев на столе начальника штаба ставропольскую газету. С нее и начался разговор. Романовский возмущался:
— Читаю и не верю глазам, — говорил он. — «В беседе с депутацией рабочих полковник Шкуро заявил, что его казачья дивизия борется за освобождение от большевистского засилья, за землю, за волю, за восьмичасовой рабочий день, за Учредительное собрание… Вы действительно это сказали?
— Люди спрашивают — надо отвечать, — Шкуро улыбнулся с заученным наивно дружеским выражением. — Ведь не скажешь, что не знаешь, за что воюешь. А рабочему нужна и воля и восьмичасовой рабочий день.
— У нас одна армия, один командующий, и ему предоставлено право решать вопросы политики. Не каждый командир дивизии придумывает политическую программу, существует одна программа Добровольческой армии. Вы ее знаете.
— В Ставрополе сложное положение. Хотелось привлечь рабочих на свою сторону. Я не знал, что в газете Напечатают.
— Командующий приказал передать вам, что командир дивизии Добровольческой армии не должен вторгаться в область политики. И ваши действия в Ставрополе не помогли армии, а, наоборот, затруднили положение: нам пришлось отвлекать офицерские батальоны на оборону города и тем самым замедлить наступление на Екатеринодар. Командующий приказал также передать вам, что не одобряет ваших способов использования захваченных трофеев. Вы меня понимаете?
— Понимаю, что меня хотят снять с дивизии.
— Это еще не решено окончательно. — И Романовский неожиданно из строго выговаривающего начальника превратился в сочувственно улыбающегося приятеля. — Я против того, чтобы лишить армию такого талантливого храброго боевого командира. Мы высоко оцениваем и ваш авторитет среди кубанского казачества и вашу поддержку лозунга единой России. Пока оставайтесь в Тихорецкой и ждите вызова, весьма полезно вам посоветоваться с членами Рады.
Шкуро не ожидал ничего хорошего от разговора с Романовским, но обидела неопределенность и хитрость. Так и не сказал, что его ждет. Послал к Филимонову в Раду — значит, заранее обо всем договорились. О чем только?
Филимонов жил в том же доме, был также благообразен, но с тех пор, как Шкуро его не видел, озабоченность усилилась. А прошло всего дней десять. Атаман заговорил о скором взятии Екатеринодара. Город — столица Кубани, надо устроить торжественную встречу Кубанской Рады, а генерал Деникин отмалчивается. Скорее всего, сам хочет первым въехать в Екатеринодар.
— И с вами, Андрей Григорьевич, они поступают несправедливо. Назначили командиром дивизии, а теперь без всякой серьезной причины снимают.
— Я и сам не хочу в ихней армии служить. Вот они недовольны, что я не мог Ставрополь отстоять, а я к другой войне предназначен. Не оборонять, а брать города! Такая война сейчас и нужна. Если с дивизии снимут, я две других наберу. И с волчьим знаменем буду брать города.
Своевременно пришел Быч. Узнав, о чем говорят, немедленно поддержал Шкуро:
— Назначим его атаманом Кубанского войска, и не нужна нам Добровольческая армия, и ихняя единая Россия нам не нужна.
— Не надо об этом вслух, — сказал Филимонов. — Пусть Андрей Григорьевич остается в Добровольческой армии: Деникин обязательно найдет для него почетное место — такими героями не разбрасываются. И нельзя забывать об авторитете полковника Шкуро у местного населения. А мы с тобой, Лука Лаврентьевич, подготовим своих казаков, создадим войско, и затем Андрей Григорьевич возглавит самостоятельное кубанское войско, не входящее в Добровольческую армию. Это в нашей власти.
— И Покровского возьмем, — решил Быч. — Он и прежде был нашим. И генерала мы ему дали. После Екатеринодара обязательно будет большая реорганизация всех войск.
Шкуро потихоньку соглашался, зная, что у таких начальников Кубани — обиженного старика и недовольного честолюбца — никогда не будет никакой армии, потому что все казачьи офицеры достаточно образованны, чтобы понимать необходимость сохранения единой России. Да и такие начальники ему не нужны.
— А Сорокин? — спросил он. — Наш казак. Случайно попал к красным. Мне известно, что он за вольную Кубань стоит.
Оба собеседника замахали руками, шумные их возгласы сводились к тому, что Сорокин враг и Деникина, и Кубанской Рады, и с ним не договоришься. Филимонов достал из ящика стола тонкие листы с едва различимыми бледными строчками.
— Вот что пишет этот красный главнокомандующий: «Народ Кубани поддерживает меня, потому что за меня агитируют деникинские банды. Невиданная героическая храбрость моих войск разгромит все белые армии и раздавит контрреволюцию…» Или вот еще: «Красные бойцы! На нас с надеждой смотрят все трудящиеся мира! Они навеки останутся благодарны вам за то, что вы поднимаете над землей светлую зарю революции и свободы. Паразиты, кровавые душегубы, банды Деникина и вся контрреволюционная сволочь будет выметена с кубанской земли. Мир трудящимся, смерть эксплуататорам, да здравствует всемирная революция!» Он уже не наш казак — погряз в красном дерьме.