Казаки кричали: «Жиды, вперед! Нету больше? Найдем! А ну, растегай штаны!..»
Шкуро наблюдал за происходящим с чувством удовлетворения: его долг народного вождя, атамана кубанских казаков вести войска к победам, к убийству врагов. Истинного командира радуют эти изрубленные окровавленные трупы, предсмертные крики, ужас в глазах убиваемых. Каждая смерть, настигающая врага на его глазах, вызывала горячую дрожь в груди, похожую на сладкую пьяную дурь. Конечно, лучше вешать, но для этого требуется время.
Подустали казаки от рубки, упились кровушкой. Адъютанты находились рядом, кони под ними нетерпеливо рвались, ржали. Шкуро остановил расправу. Приказал:
— Не убирать. Пусть лежат сушатся. Красные этого боятся. Увидят — и в бегство. Остальных высечь, по двадцать плетей. Потом отпустить.
И эту часть наказания он смотрел до конца — ведь каждый удар плети — это и его удар.
— Этих отпустить с предупреждением, что в следующий раз повесим, — приказал генерал. — Кузьменко, за мной.
Шагом поехали к домам, где располагался штаб.
— Не простят они нам, Андрей Григорьич.
— Конечно. И те не простят, — указал плетью на трупы. — Так устроено. Видно, и нас с тобой такой конец ждет. Москва-то далеко. А мы воюем, рубим, побеждаем, а впереди еще сколько боев. Ингушей будто замирили, а там теперь опять война. Правда, об этом я догадывался. Но в Осетии-то Деникин губернатором Даутокова нe назначил.
— Как же так, Андрей Григорьич? Он же все сделал.
— Сделал. И нам с тобой сделал. Сразу столько мы никогда еще не брали. Из-за этого, наверное, его и погнал Антон Иваныч на фронт. Кто-то нас продал. Меня-то он теперь не тронет — за мной Кубань, а без меня и армии-то нет. Покровский, что ли? Или Врангель? Он же не казак, а немец, Май — толковый мужик, но он пехота, а до Москвы только верхом можно доехать. Но кто нас продает, надо найти.
В штабе Шифнер со своими помощниками разрабатывал план взятия Горловки. Шкуро не любил прямых атак, боев без какой-нибудь неожиданной хитрости. На этот раз приказал начальнику штаба:
— Атаковать будем ночью. Какие у вас предложения, Антон Михайлович?
— Ночью хорошо. У нас теперь много пулеметов. На тачанки — и впереди казаков.
— По-махновски?
— Не по-махновски, а по-марковски. У Махно тачанки выезжают по одной со всех сторон, чтобы напугать, а генерал Марков выводил батареи тачанок по десять-двадцать повозок, а между ними пушки на прямую наводку. Давайте и мы так сделаем, Андрей Григорьич.
— Распутица. На руках орудия не потащишь.
— Придется упряжками.
— Это с передков в передки? Что ж. Давайте. Тачанки прикроют передвижение пушек. Но начнем бой с того, что взорвем мост за Горловкой.
Бой удался. Красные были деморализованы уже в самом начале, после взрыва моста в своем тылу. Затем карьером вынеслись около тридцати тачанок и шагов с пятисот-семисот открыли дружный огонь. Под их прикрытием подошли пушки… Красные бежали врассыпную. Их догоняли казаки, рубили, брали в плен. На станции захватили платформы с погруженными орудиями. А в городе — отделение госбанка… Так было и в Ясиноватой и в других шахтерских городках и поселках. В начале апреля казаки возвратились в Иловайскую. Обремененные трофеями, измученные боями и переходами, загнавшие по распутице коней, частью поменявшие своих на крестьянских кляч, они жаждали разгульного отдыха. Этого желал и Шкуро. Приказал командирам организовать отдых, сам направился в штаб-вагон Май-Маевского.
Тучный тяжело дышащий генерал поднялся навстречу, обнял, сказал хорошие слова:
— Андрюша, знаю все твои успешные действия. Ты совершил замечательный рейд. Ты выручил меня. Я теперь могу усилить левый фланг против Махно. Но и здесь, Андрюша, нужны твои казаки. Я вот как раз пытаюсь по карте наметить маршрут. Смотри: до Гуляйполя отсюда…
— Отец, ее…..ты со своей стратегией, — прервал его Шкуро, развалившись в кресле. — Мои казаки — не твои офицерики, которые за мать ее единую Россию под пули шагают. Если грабить нечего, то кубанцы и терцы туда в бой не пойдут. Вам давай винные заводы, поместья, госбанки, еврейские магазины с подвалами, где желтые лежат. А что, я у махновских мужиков сено буду собирать?
— С тобой, Андрюша, о планах поговорить — удовольствие. Но как сказано у великого Диккенса, сначала дело — потом удовольствие. А дело, это…
Он потряс колокольчиком, лежавшим на столике, и на звон в купе явился знакомый адъютант — светловолосый капитан с внимательными глазами.
— Паша, — сказал ему генерал. — Давай, что там у тебя?
— Коньячок, Владимир Зенонович, сыр, лимончик..
— Ого, отец! У тебя французский? Ты, капитан, стараешься?
— Паша у меня молодец, объяснил Май-Маевский. — Все найдет, все достанет. А этот коньяк официально-торжественный — прислан из Ставки вместе с сообщением о счастливейшем событии в нашей армии: у главнокомандующего родилась дочь. Уже больше месяца. Так что, Андрюша, начнем с тоста за новорожденную Марину Антоновну.
— За новорожденную! — поддержал Шкуро. — Началась жизнь!
Теперь Стахеев обвинял в непростительном легкомыслии. Но кто же знал? А голодать в Москве, рисковать жизнью ребенка — это мудрость? Если он только легкомыслие, а то ведь еще… Он не был суеверным и даже в дореволюционном детстве скептически относился к маминым и бабушкиным молитвам, но сейчас был готов поклоняться любому богу, просить неведомую внешнюю силу, управляющую всем сущим, соединить его с Леной, простить ему грех. Зачем он позволил себе ту мерзость в Богучаре? Расчувствовался? Вернулось мужское здоровье? Увидел поэтический снег в окнах поезда и ослабла воля?
Началось еще в поезде, когда ели пайковую селедку, пели «Смело товарищи в ногу», рассказывали почти приличные анекдоты и вся журналистская пятерка наперебой ухаживала за женой. Руководитель команды — молодой, но серьезный коммунист-известинец Боря Савкин, его друг и помощник — молодой улыбчивый Митю-ков. Так славно стояли с ним у окна, синяя метель не могла догнать поезд, но и не отставала. Митюков сказал со своей нагловато-виноватой улыбочкой:
— Мне говорили, что в Богучаре женщины особенные.
— В каком смысле?
— В том самом. С ними все делается очень просто…
Засыпая, Стахеев смел думать об этом. И когда ехали из Кантемировки в Богучар по еще крепкой санной дороге и снежинки весело сверкали под солнцем, он мечтал о том, о чем не следовало.
В Богучаре Савкин разрешил Стахееву с женой сразу направиться в дом Буйковых, где их ждали. Городок — большое село с площадью. Белокаменных дома два: на одном — красный флаг, на другом — голубая железная вывеска «Гимназия».
Буйков-старший — крепкий, носатый мужик, далеко не старик, с быстрым схватывающим взглядом — умело складывал приличествующие гостеприимные фразы. Хозяйка — растолстевшая баба Поля засуетилась: «Ох и о-ох!.. А у меня и печка-то…»
Лену напоили молоком, поставили тарелку сметаны. Конечно, были и самогонка и знаменитые соленые арбузы, борщ, сало, сушеная рыба… Хозяин бодро восхвалял советскую власть, рассказывал о боях с белыми в январе, когда он был в партизанах, о Богучарской дивизии, направленной на фронт к Северному Донцу. Из местных дел — о газетке, которую надо наладить для Совета: Степан говорил ему о Стахееве, как о знаменитом газетчике. Хозяйка продолжала охать, но теперь уже о сыночке Степушке, воюющем где-то «спроть казаков».
Из-за этого «спроть» произошел роковой разговор после обеда, когда Лену уложили отдыхать, и Савкин пришел проверить, как супруги устроились. Михаил с хозяином хорошо выпили, а Савкин был совершенно трезв — ограничился небольшой дозой на донышке. Услыхав «спроть казаков», попытался уточнить, почему именно так. Ерофей Демьянович объяснил, что в этих местах живут три народа: кацапы, хохлы и казаки. Сам он — кацап, и в Богучаре среди жителей вообще все больше кацапов, есть и хохлы. С хохлами кацапы живут по-всякому, но можно сказать — мирно, а вот с казаками — коса на камень, потому как у тех земли полно. Бери, сколько засеешь, а у кацапов — в обрез. Ниже по Дону, за селом Сухой Донец, где начинаются казачьи земли, и при царе, бывало, чуть что — ив колья, а нынче, конечно, не обходится без винтарей и пулеметов.
Савкина такая политическая картина не устраивала, и он пытался убедить Ерофея Демьяныча в определяющей роли классовой борьбы, охватившей все народы и страны. Хозяин из вежливости не спорил, но и не соглашался:
— Оно, видать, все и так, но откудова у нас кулаки? Есть вроде которые справные, а другие победнее, но кулаков нет. А казаки и есть кулаки. И за попов они стоят. Опять народ обманывают божественными сказками. Мы своего попа еще в том году погнали — еле ноги унес. А они и теперича, когда наша Красная Армия пришла, церкву в Вешках было открыли. Так наши коммунисты с красноармейцами поехали туда и устроили им лучше театра. Загнали в церкву кобылу и повенчали с ней попа. Потом подожгли. Но казаки, правда, погасили.
Савкин ужаснулся:
— Такое кощунство в церкви совершили? За это же надо судить.
— А ты чего вскинулся-то? Ты ж сам-то некрещеный. Ты ж еврей!
Ох, напрасно так близко к сердцу принимал Боря эти нелепости гражданской войны. Пил он побольше, да закусывал, но вот не принимала его душа самогон. Оставался он трезвым и горячо ораторствовал о принципах политики партии в области антирелигиозной пропаганды. Уже тогда, за столом, обещал принять меры, обратиться в один исполком, в другой исполком… Это его и погубило.
А Михаил молча наслаждался столом, отдыхом, покойной тишиной городка. И ночь была прекрасной: он видел в окно искрящийся снег, звезды над ним, а потом сны такие снились, о которых он и забыл. Потому и случился грех.
Утром пятерка собралась и долго со спорами решала, что делать, кому делать и надо ли вообще что-нибудь делать. Савкин взял себе в помощники послушного молчаливого Митюкова и направился в Вешенскую. Стахеев остался в Богучаре помогать выпуску «газетки», остальные — по близлежащим селам.