Образцово-показательный орган связи был устлан свежеокрашенными досками, что усложняло подступы к завпочтой. Целая процедура: стряхнуть снег с шапки, обмести веником снег с обуви, вытереть подошвы о половик…
— Как бы Федя в дороге не застрял… — развел руками Петр Петрович. — С Теребуни доправы нет…
Какие у него были руки? А сам он весь, целиком? Ни одной фотографии…
— Подсоблю. Почтальон тамошний и в ненастье газеты развозит.
— Новости должны быть свежими и общими, — согласился Петр Петрович, продолжая стоять в дверях. — Даже плохие. Чтобы и радоваться, и огорчаться сообща. Иначе ерунда выходит. В городе — мятеж, а мы масленицу справляем.
— Не масленицу, международный женский день. А контрреволюцию мужики устраивают. И за это Ленин, — перекрестилась завпочтой на вырезанного из газеты вождя, — покажет им кузькину мать!
— Как бы нам не показал… На одном только нашем районе числится задолженность на 11740 пудов!
— С кого теперь будешь взыскивать, Петрович?
— Запутанность большая, а надо сделать в срок, иначе дисциплинарный суд.
— Не мути воду, — пригрозила кулаком завпочтой. — С меня доправа с Теребуни, с тебя — честное партийное, что корову не заберешь.
Петр Петрович дал честное партийное, нахлобучил на голову ушанку, отворил дверь и, подхваченный ветром, понесся по свежему крупитчатому снегу к подводе. Худая лошаденка била копытцами, загонял он ее по сельсоветам: всюду спешка, нет возможности быть одновременно на всех местах, и результат по задолженности растет. Вновь перебор на 843 пуда. Где, который сельсовет пропустил?
Тпру! Лошаденка встала у избушки с надписью «Сельсовет». Наспех сбитая фанерная изгородь кренилась на ветру.
— Стоять! — осерчал Петр Петрович и с размаху пнул фанеру ногой.
В конторе ждала его депеша: «Работу считать ударной. Вы являетесь чрезвычайным уполномоченным и несете всю ответственность. Поступенчатые семссуды слабые, поскольку не составлены все списки. Принять все меры по взысканию вплоть до принудительного взыскания».
Выходит, поборы и есть наш ударный труд? Там корова, там часики, тут дырявый самовар… Куча ребятишек-оборванцев при задолженности в 50 пудов…
На это придется ответить.
«Предсельсоветы хотя не охотно, но составляют протоколы описи, заглядывают во все уголки, не пропустить бы чего, но, увы, в итоге ничего. Семссуду оставили только на бедняков, а они были описаны еще прошлый год и в большинстве случаев от взыскания воздержатся…»
Бак с водой нагрелся. Петр Петрович отпил кипятку из кружки и решил не оправдываться письменно, а говорить с волостным исполнительным комитетом напрямую. Он встал перед новым зеркалом — нашел ведь эстонец, чем русака подмаслить! — провел острым ногтем косую линию так, чтобы седые клочки разложились на его лысине сообразно, и, поплевав на ладонь, пригладил их.
В зеркало она его разглядела. Но не целиком.
— Возьмем работу организационную…
— Петрович, чего рожи кажешь?
— Лекцию тебе собираюсь прочесть, — заявил он зампредседу, но у того были другие планы — поссать, глотнуть кипятку. Поди объясни ему, что в коллективе есть всякие — и партийные члены, и с трудом подрастающее поколение, которое надо щадить правильным воспитанием, а он то и дело пускает ядовитые шпильки в их адрес.
— Изгородь верни на место, лекцию запиши и подотрись ею.
Арон в чате. «Палату с царями Давидами и Христами полностью изолировали, хотя отсутствие обоняния и высокая температура была только у помешанного».
«Так они же все помешанные!»
«Но не все с температурой. Жаль, вовремя их не выписал. Теперь хожу в скафандре, курить невозможно…»
«У кого температура?»
«Ну конечно же, у твоего. Кстати, у тебя с ним был контакт на Голгофе. Так что две недели самоизоляции. За порог ни шагу. Продукты завезу и оставлю под дверью. Если что-то еще нужно, сообщи».
А что еще нужно?
Собрать комиссию по благоустройству. Сельскохозяйственную и культурно-просветительную. Чтобы наладить работу, член ВИКа (волостного исполнительного комитета) обязан посещать собрания.
Так Петр Петрович только и делает, что посещает собрания!
Почему же тогда работа секций ВИКа ползет черепашьим шагом?
Потому что слишком много обязанностей и нет времени для подготовки.
«Где копошили мозгами волземкомы? Хоть караул кричи… На нем — и судебное дело волостной земской комиссии, еще и процессуальные — по распределению леса и дров. Разбирательства с пахотным отпуском, который ограничен пределом до ночных, ежедневное разъяснение и улаживание разных конфликтов между гражданами…
В волости проходит землеустройство, загляни туда, там одни нелюди…»
Единый фронт
Все превратно в этом мире.
Мы окажемся опять
На Гороховой, 4,
На Шпалерной, 25.
Куда отвезли Владимира Абрамовича? Правильней было бы на Шпалерную. Там хорошая библиотека. К тому же в той тюрьме некогда сидел Владимир Ульянов, лепил из хлеба чернильницы, писал молоком шифрованные послания соратникам… Одиночка, в которой Ульянов провел год с гаком, если отсчитывать от декабря 1895-го, вряд ли походила на натурный рисунок Лансере 1931 года. Можно вообразить, что в октябре 1922-го там была та же тяжелая зеленая дверь с глазком. Об одиночке, равно как и о вешалке для пальто, и речи быть не могло. Подъем, тридцать мужских особей по команде встряхивают набитые соломенной трухой матрацы, пылища, спертый воздух, нестерпимая для организма очередь в уборную…
На записку Давида, в которой тот обещал немедленно разобраться с грубейшей ошибкой, Владимир Абрамович ответил уклончиво: «Язык зла правил не знает». Строитель вавилонской башни Пролеткульта живет в ином измерении. Какие могут быть ошибки, когда правит шабаш? Процессы по делу профессора Таганцева, который, якобы возглавил «Петроградскую боевую организацию», расстрел главного зачинщика вместе с женой, расстрел Гумилева, расправа над духовенством в зале бывшего Дворянского собрания…
Одних убивают, других высылают. Лучше бы, конечно, выслали. Да нейтральному представителю интеллигенции, коим мнил себя Владимир Абрамович, Троцкий такого подарка не сделал. А Айхенвальду сделал. Допек его «этот философский, эстетический, литературный, религиозный блюдолиз». Эта «мразь и дрянь» пять лет накопляла «свой гной низверженного приживала», да так и не успела вовремя сбежать «из пределов «бесславия». А теперь НЭП открыл шлюзы его творчеству. И он осмелел. Вынес в литературу свои длинные уши, свои эстетические копыта и злобный скрип своих изъеденных пеньков… У диктатуры не нашлось в свое время для подколодного эстета — он такой не один — свободного удара хотя бы древком копья. Но у нее, у диктатуры, есть в запасе хлыст, и есть зоркость, и есть бдительность. И этим хлыстом пора бы заставить Айхенвальда убраться за черту…».
Такого рода лексику не переваривал ни ум, ни желудок Владимира Абрамовича. Ум не нагляден, а то, что с учетом общего отхожего места творилось с желудком, лучше опустить.
«А ведь наружная жизнь преображается до неузнаваемости, — думал он, подтираясь страницей с траурными объявлениями. — Горит всю ночь электричество. Невский залит огнями дуговых фонарей. Трамвай до полуночи. Дома у нас звонит телефон. Все волнуются, спрашивают, что случилось… Домашние хорошо одеты, едят белый хлеб, густо мажут маслом; исчезла каша, селедка. Появились фрукты, виноград…»
За дверью раздались шаги. Уступив пришельцу смердящий трон, Владимир Абрамович поплелся в камеру, нащупал в изголовье карандаш и продолжил думать в письменной форме. В оборот пошли пустые поля газеты.
«На душе словно мозоли выросли, огрубела кожа. Чертовщина повседневной тупости. Вот она, опустошенная душа интеллигенции, наполненная страхом за жизнь. Голод… Мать съедает больного сына… Страна, в которой живут людоеды. Жуткие строки газетных корреспонденций. Равнодушие пропускает это сквозь уши и продолжает копаться в будничном мусоре.
Разбежались по окраинам блузники. Беднота голодает в одиночку, неслышно, незаметно. Тройные подбородки, мясистые затылки русские, иностранные — занимают все больше и больше места на тротуарах, в кафе, кинематографах, в приемных ответственных работников. Едят и пьянствуют на виду в открытых настежь ресторанах.
Новая буржуазия сочнее, ядренее старой; она постоит за свои права и дешево «завоевания» революции не уступит. Все эти годы терлась она в разных советских и кооперативных учреждениях, великолепно владеет революционным жаргоном, легко бросает налево и направо слова „товарищ“, „коллектив“, „комитет“ и т. д., где надо покрикивает, где надо подлаживается; не любит политики, но охотно ругает эмиграцию, белых; презирает эсеров, меньшевиков вообще, теоретизирует по части отвлеченностей, схем, особенно высмеивает идеалистов; хлопает собеседника по плечу, щедра на взятки, любит показать свою стремительность, рискует, обманывает, не знает традиций, не дорожит общественным мнением (которого, впрочем, и нет), живет и довольна, коллекционирует все, что дорого, жадничает и облизывается, и знает цену своему благополучию. Из литературы любит мемуары сановников (воспоминания гр. Витте имели огромный успех!); обязательно раздобудет старые сервизы; поспешно сбивается на старый покрой платья; заводит своих меценатов, свои салоны; тоскует на театральных премьерах; страшно хочет иметь своих любимцев-артистов на сцене, лошадей на ипподроме; еще пока вздыхает, но все громче и наглее, по усадьбам, дачным особнякам, парникам и оранжереям; усаживается только в спальных вагонах, требует ресторанов, киосков, экспрессов, тишины и комфорта. Ни пяди „блаженства“ уступить не хочет; за все согласна платить, в этом непреодолимая ее сила, и поэтому все выполняется по щучьему ее велению».
Заполнив словами поля по всему периметру, Владимир Абрамович спрятал газету в пальто, которым пользовался для возвышения головы, и спохватился: с чем же идти в клозет? Нужда, меж тем, подступала.