«Сибиряков»
Лев Канторович, придворный художник ледокола «Сибиряков», рисует нос врезающегося в льдину корабля. Слышится шум прибоя. Льды отступают. Более красивой музыки не существует на свете. Обогнув последнюю льдину, они вышли, наконец, на большую воду. Победа!
«Уссуриец» взял жестоко израненного «Сибирякова» на буксир. Плавание по Тихому океану продолжалось целый месяц. На пути в Японию, где ледоколу предстоял ремонт, они посетили залив Провидения, бухту Глубокую и Петропавловск на Камчатке.
На подходе к порту Отто Юльевич Шмидт получил приветственную телеграмму от правительства: «Горячий привет и поздравление участникам экспедиции, успешно разрешившим историческую задачу сквозного плавания по Ледовитому океану в одну навигацию. Успехи вашей экспедиции, преодолевшей неимоверные трудности, еще раз доказывают, что нет таких крепостей, которых не могли бы взять большевистская смелость и организованность. Мы входим в ЦИК СССР с ходатайством о награждении орденом Ленина и Трудового знамени участников экспедиции. Сталин, Молотов, Ворошилов, Янсон».
«Лева много обещал, думали — он гаон…» Он и был гаон, да проиграл в балду. И не Владимиру Абрамовичу, а эпохе, отрядившей вольного странника в погранвойска НКВД.
«Самое большое удовольствие — сложить вещи в заплечный мешок и отправиться в дорогу», — говорил тридцатилетний Лев Канторович в мае 1941 года. Дорога оказалась недолгой — на пограничной заставе в Энсо его ждала смерть.
Стихия свободы
В честь победной сводки с туалетного фронта Джеймс зажег свет во всех каютах «Титаника». Модель зачаровывала его. Зачем ему компаньонка?
— И давно вы смастерили это чудо?
— Десять лет тому назад. Когда из мореплавателя превратился в таксиста. Я не родился сухопутным. Я был волною в море, бликом света… И все я ощущал так полно, сильно! Теперь же, зная все, я стал ничем…
Со стены на Шулю смотрел юноша в матроске. Курчавые волосы падали на глаза, а теперь они обтекали огромный лоб и волной ниспадали на плечи.
— Почему вы стали ничем?
— Это стихи Йейтса. Его Фергус несчастен, хоть и король, и жалуется Друиду. Вот и я был таким королем моря… Куда только не зашвыривали меня морские воды! Я повидал столько разнообразных суш, и не только в портовых городах, — все было интересно, и люди разных цветов, и здания невероятных обличий, но я никогда бы всему этому не радовался, если б не знал, что на смену придет море с его безбрежной бесконечностью, порой угрожающей, порой выворачивающей кишки наружу, но всегда нестерпимо прекрасной.
Осмелев, он все-таки спросил нестерпимо прекрасную израильтянку, кем она приходится Алексею, и пригорюнился, узнав, что она всего-навсего его психолог. Он-то думал, что Алексею повезло, пусть и на пороге смерти, познать взаимную любовь, и даже в глубине души ему позавидовал.
Разлив вино по тусклым бокалам, Джеймс поднял тост за стихию свободы. И за туалет, который работает. Как пассажирке 1-го класса он предоставит Шуле свое ложе, а сам ляжет на диван. В случае чего она будет спасена с тонущего корабля в первую очередь.
Откланявшись, джентльмен 1912 года отправился варить спагетти, а Шуля осталась сидеть на диване с письмами Алексея, написанными Джеймсу. Странно было читать по-английски то, что она слышала от Алексея по-русски.
«Мать получала кремлевские пайки. Когда я сказал ей, что в магазине нет сметаны (это происходило на Рижском взморье, где у нее была дача), она повела меня в магазин и потребовала у продавщицы сметану. Сметаны не было. „Вот видишь, — сказала она, — сметана есть, ты просто клевещешь“. Она любила собирать грибы. Мы пошли в лес, где было много грибов. Она сказала: „Здесь грибов нет“. Вызвала своего шофера и повезла в другой лес. Там не было грибов. Она сказала: „Вот тут есть грибы!“
Системе удалось так поработить ее сознание, что глаза видели то, чего нет, и не видели того, что есть. При этом она активно писала статьи, посещала цирк и театр.
Отец — почетный полковник при деньгах, но без ничего (вне армии ему некого было агитировать за коммунизм), читал запоем газеты при неизменно звучащем радио. Когда варшавский пакт принял решение о вводе войск в Чехословакию, он был на седьмом небе от счастья, а за выдворение из СССР клеветника-Солженицына выпил аж полрюмки водки.
За год до кончины его тело и душа как бы закальцинировались. Он потерял присущую ему гибкость и пусть солдафонское, но хоть какое-то чувство юмора. Высокий, негнущийся старик с остановившимся взглядом.
Оба они составляли семейную партийную ячейку среднего (или чуть выше среднего) ранга».
В Алексее уживались нежность и жесткость, великодушие и скупость, невероятные полеты фантазии и бытовая приземленность. Он говорил, что понятием бессмысленного добра обязан няне. Та готова была всех укачивать на руках, лишь бы мир и покой. Его, пятидесятилетнего мужика, она, старенькая, укладывала со словами «Спи, Лешенька, спи» и подтыкала одеяло под пятки. Алексей переживал, что так и не навестил ее перед смертью, показывал Шуле письмо, где она звала его в деревню: «Поглядела б и померла в одночасье. Обещался ведь… Алеша, неужто ты меня бросил? Прилети скорее…»
Летное поле
«Ероплан вот ведь диковина…
Письмо твое получил посланное воздушной почтой.
Немало оно наделало шуму в наших глухих палестинах
Некоторые перепугались
особенно бабы
прибежали голые из бань
письмо упало в Видонях вечером в субботу часов в 7.
Поднял иван петров захаров
Публика почти вся уверена, что ты Федя был ероплане
если был, то и семью видел, мы все были на улице».
Зрелище голых баб, выбежавших в отцовском письме из бани при виде аэроплана, возбуждало естество и тормозило шаг.
Взмывая ввысь свой аппарат послушный
Или творя неведомый полет,
Мы сознаем, что крепнет флот воздушный
Наш первый в мире пролетарский флот!
На что только не клюнет неудовлетворенная чувственность! Даже в первом куплете гимна воздушного флота мерещится ему член, и совсем уж не к месту вспоминаются мраморные кудряшки в паху музейного микеланджеловского Давида.
Возвращаясь с собрания политруков, Федор Петров с тоской глядел на летное поле, простиравшееся не так уж и далеко. Три негодные машины, не налетавшие и пятой части положенных часов, застили вид. Они лежали на земле, не способные к лету и ждущие своей участи на списание.
«Нужно готовиться к тому, чтобы или быть командиром, или к демобилизации», — заявил на собрании заезжий товарищ. Вне армии приличных перспектив не дождаться. Надо служить. Бодрить себя песнею. Со времен Брусилы голос, осипший от громогласных речей, продолжал петь, но только внутри себя: «Мы никогда друг друга не любили… В своих сердцах привета не носили… И разошлись, как ночью корабли»…
Томными вечерами Федор Петров переписывал в тетрадку Есенина:
Хорошо бы, на стог улыбаясь,
Мордой месяца сено жевать…
Где ты, где, моя тихая радость –
Все любя, ничего не желать?
Гибель красивого поэта, выходца из деревни, он принял настолько близко к сердцу, что решил создать в культурно-просветительском отсеке эскадрильи есенинский уголок.
Слепой музыкант
Чтобы культуре не сгинуть навек,
Чтоб не глумились над ней,
Пусть в этот час замолчат все собаки,
Пусть уведут коней!
Джеймс читал стихи — кажется, это был все тот же Йейтс, и Шуля, упичканная макаронами и упоенная вином, но при этом чертовски трезвая, мечтала о косяке. Как с этим делом обстоит в Ирландии?
— Есть потребность?
Шуля помялась:
— Ну, что вы…
Джеймс удалился. Худющий, прямой, с выступающим кадыком и волосами до плеч, он походил на индейца из документального фильма, который Шуле прислал американский родственник, помешанный на еврейской теме. При чем тут индеец? Оказывается, главным борцом за права индейцев стал австрийский еврей, бежавший от нацистов. Его в кино показывали. Запомнился кадр: старичок-грибок в шляпке и индеец в перьях ведут в прериях диалог о гражданских свободах…
— Пять лет тому назад мне удалили опухоль и выписали вот это, — сказал Джеймс, отдавая Шуле непочатую упаковку. — Однажды попробовал и чуть не спятил. Жуть. Словно бы я оказался запакованным внутрь непроницаемой оболочки…
— Такое бывает с людьми гиперответственными, которые никогда не теряли над собой управления, а тут вышли из-под контроля. И как же вернуться к себе?
Выпотрошив сигарету в золотую черепаху, Шуля смешала табак с растолченной травой пятилетней давности, затянулась.
— Меня поднял со дна «Титаник». И великий ирландский композитор Торла О`Каролан, слепец…
Затонувший лайнер сиял в полутьме. Тягучее соло арфы заряжало атмосферу. Разгоряченная ладонь шкипера заплыла в лагуну между грудей. Телу стало тесно в костюме, и Джеймс расстегнул пуговицы на зеленом Шулином пиджаке.
— Металлические струны ирландской арфы натянуты очень близко друг к другу, — бормотал он, пытаясь разомкнуть молнию на ее юбке, — и слепому музыканту было непросто найти нужную струну. Арфа — нелегкий инструмент, обычно Торлу сопровождал помощник.
Юбка упала на пол. Шуля переступила через нее ногами. В сильных руках Джеймса она казалась себе невесомой, уж точно легче арфы, которую носил за слепцом поводырь. Взгляд Джеймса опустел от страсти, слепые — сверхчувственны, их руки и губы знают тело на ощупь… Под «Прощание с музыкой» коленопреклоненный Джеймс вылизывал Шулины промежности. Монотонные звуки, монотонное продвижение языка вглубь скорее укачивали, нежели возбуждали.
— Не сменить ли пластинку?
Джеймс ее услышал. Вырубил арфу, принес на подносе тусклые бокалы с красным вином двадцатилетней выдержки, траву пятилетней выдержки, сигареты и золотую пепельницу. Торс Венеры, укутанный рыжими волосами, освещал плафон-многогранник. Как и все в его доме, он имел свою историю странствий.