В партию Давид не вступает, но великодушно прощает ей ошибки. «Непросто строить социализм в отдельно взятой стране. Мы первые из рискнувших, и потому победим», — пишет он Владимиру Абрамовичу из Москвы. Юридически неграмотное заявление. Риск — не залог победы.
Беатриче
Интересно, зачем приехал Давид? Неужто завершить «Хронику Февральской революции»? С этой целью Владимир Абрамович ездил к нему в Москву, но там они разругались. Из-за Линде. Давид вымарал его из «Хроники» по причине необъективности: «Он был твоим другом»! Но ведь Линде стоял во главе Финляндского полка, который первым выступил на демонстрацию, а после знаменитой ноты Милюкова пытался арестовать Временное правительство! «Твой герой столь велик, что в нашу скромную „Хронику“ не умещается», — съязвил Давид.
Он, конечно, мог не знать стихотворения Мандельштама, обращенного к Линде: «Среди гражданских бурь и яростных личин, / Тончайшим гневом пламенея, / Ты шел бестрепетно, свободный гражданин, / Куда вела тебя Психея». Но перед тем, как громить роман «Доктор Живаго», он обязательно и внимательно его прочитал и конечно же, заметил сходство между Линде и образом комиссара Гинце. Да не об этом же писать в «Правде»!
В статье под названием «Шумиха реакционной пропаганды вокруг литературного сорняка», опубликованной 26 октября 1958 года, Заславский не затрагивает второстепенное, говорит о главном:
«Роман был сенсационной находкой для буржуазной реакционной печати. Его подняли на щит самые отъявленные враги Советского Союза, мракобесы разного толка, поджигатели новой мировой войны, провокаторы. Из явления как будто бы литературного они пытаются устроить политический скандал с явной целью обострить международные отношения, подлить масла в огонь «холодной войны», посеять вражду к Советскому Союзу, очернить советскую общественность. Захлебываясь от восторга, антисоветская печать провозгласила роман «лучшим» произведением текущего года, а услужливые холопы крупной буржуазии увенчали Пастернака Нобелевской премией».
Ах так! Владимир Абрамович хлопнул дверью и пошел куда глаза глядят.
В дымном кабаке повстречал он дантовскую Беатриче, с коей и провел неделю в очаровательном бездействии.
«На душе не умирала песнь радости; мгновенными часами повторял я одни и те же слова, имена любви и ласки. В комнатушке топил полуразрушенную печь; холод исчезал; в темноте, лежа у раскаленного отверстия печи, так грезилось о северной жизни в нарвинской избе, где за дверью открывается тихая пустыня ночи. Впрочем, не жизнь грезилась, а скорее чудесная смерть от любви, переход, исполненный музыки и тончайшей напряженности, от реальных ощущений жизни (поцелуев, тела, речи, смеха) к таинственному замиранию, непередаваемому спокойствию. Со мной была Беатриче».
Они гуляли с ней по чудесным переулкам, и ему открылась другая Москва, поразившая его «ароматом исконно русского, исторически выросшего города».
«Бурлила жизнь, вырвавшаяся из подполья. Так странно было видеть лавки, набитые разной снедью, обилие торговцев и покупателей, улицы, залитые электричеством, извозчиков, проституток на лихачах. Словно бы сквозь прозрачную завесу глянула рожа старого „буржуазно-дворянского“ города; и в разгульном комиссаре виделся ему забуянивший купеческий сынок.
Голодающих не видать. Москва ест за счет остальной России. Старая черта российской государственности. Ей не до волжской провинции со всеми ее тихими ужасами голода и смерти. Москва ест сытно, пирожное (10000 р. штука!!); уничтожает огромные жбаны икры; густо мажет хлеб маслом и не прочь подсластить обед конфектами от Абрикосова. Все рвут по кусочку и живут сегодняшним днем».
Москва убедила Владимира Абрамовича в неодолимости буржуазной стихии. Она вырвалась, и нет сил ее водворить обратно.
О Петербурге и думать не хотелось. И каким же чудовищным показался ему его родной город по возвращении… Труднее всего было вернуться к Февральской революции: за каких-то четыре года она успела стать музейной, и на свидание с ней ему приходилось топать в архив. Трамваи ходили редко, а пешком до Музея Революции — целый час.
«В душе звучит одна струна — Беатриче. А если она оборвется? Тогда или пропаду физически, или нырну в стоячую серость и буду украшать какой-нибудь круг „заметных“ людей, собрание общественной скуки и пошлости, о чем будет непременно упомянуто в некрологе».
Эх, вина бы!
Мысли, как волосы Авессалома, путаются в сучьях. Зачем царь Давид отправил сына на войну? Спасаясь бегством, тот повис, зацепившись густыми волосами за сучья, и был пронзен стрелами… Ветхий Завет кровав. И посему правдив. Или правдив и посему кровав? Настольная книга для адвокатов и прокуроров. Царь Давид и князь Владимир. Сравнивать их все равно, что Днепр с Иорданом. В огромной реке обращать язычников в христиан куда быстрей, чем в маленьком Иордане. Берем количеством. И наш Владимир Ильич берет количеством. Пусть потонут миллионы не желающих принять новую веру, зато костяк партии окрепнет и разнесет коммунизм по всему миру. Как первые христиане.
Строение понятия. Логическое исследование
В русской истории душно. Скорее всего, с непривычки. Пожелтевшие вырезки из советских газет при переводе в текст плохо распознаются программой, приходится вручную приводить в порядок буквенное месиво. Но и читабельное не читается легко, хоть и написано по-русски. Может, она родилась не в России, а у эмигрантов, преданных русской культуре? Или от святого духа, окрашенного признаками национальности? Отличается же грузинский лепной Христос от пермского деревянного… Полудух в женском образе… Смешно! Скорее всего, она выпала из летаргического сна. Однако самый длительный летаргический сон, официально зарегистрированный и внесенный в Книгу рекордов Гиннесса, продолжался не сорок, а двадцать лет. Вдвое короче. И случился он у женщины — кстати, в основном такое происходит с дамским полом — из-за ссоры с мужем. То есть сначала ей отшибло память на двадцать лет, потом она поругалась с мужем и залетела в сон еще на двадцать? Как бы то ни было, она очнулась в Иерусалиме.
Дует ветер, выколупывая солнце из-под тяжелой тучной завесы. Центральные ворота кладбища закрыты, придется огибать. Там, в бетонной стене между железными прутьями арматуры, есть лазейка. Арон с его комплекцией туда бы не влез. А она, как дождевая капля, способна просочиться в любую щель.
Кладбище самоубийц находилось в углу отдаленном. Бетонные постельки — ряд за рядом. Некоторые прикрыты одеялами в цветочек, но в основном все голо. В этом наземном интернате ей уже места не найдется. Разве что в стенной нише.
В тиши раздался звук. Кто-то живой был здесь, и уж точно не царь Давид. Иудеям запрещено навещать самоубийц.
Закатное солнце выхватило издали женский силуэт. Подойдя поближе, она увидела девушку в зеленом плаще. Та сидела на корточках и ковыряла землю детским совком. Появление человека на карантинном кладбище почему-то ее не удивило.
— У вас тут кто? — спросила она и вылила воду из детского ведрышка на торчащие из земли кустики.
— Пока никто.
— А у меня брат. Он писал стихи, да никто не хочет печатать. Посадила кустики, и вот — у всех все цветет, а у него и кустики чахнут…
Зашло солнце, окрасило самоубийц в розовый цвет.
— Пора, — спохватилась она и вылила на двадцатилетнего поэта остаток воды из канистры. — Иначе на нас падет покрывало тьмы…
На иврите это звучало куда поэтичней.
Протискиваясь в лаз неловким телом, девушка разодрала рукав плаща, и всю дорогу бубнила:
— Нервы, нервы, нервы.
Дальний Иерусалим уже зажег сотни оконных фонариков, а холм, с которого они только что спустились, утонул во тьме.
Если представить себе этот город как цветок, тогда лепестки его — это долины между горами, а сердцевина — крепость Старого Города, обнесенная стеной. В ободке между сердцевиной и лепестками располагается застенный город с многочисленными районами. В одном из них под названием Рехавия находится ее квартира. Рехавия — от слова «рахав», широкий. Этот район основали в 30-х годах немецкие евреи, тогда им казалось, что он далек от Старого Города. На самом деле — двадцать минут прогулочным шагом. Но через Старый Город она не пойдет. Он на строгой самоизоляции.
Тропинка вывела их на гравийную дорожку, где девушку ждала старенькая зеленая машина.
— Подвезти в Тель-Авив?
Нет, ее ждет Линде, вымаранный из «Хроники».
Арон. Проверка слуха. Где она, что она?
— Иду с кладбища.
— С кладбища?! Пешком? Это ж далеко!
— Предлагаешь устроиться там на ночевку?
— Предлагаю подобрать по дороге. Еду с работы в твою сторону.
— Спасибо, не надо.
— Зачем ты туда ходила?
— Навещать тех, кого ты не успел вылечить.
Потом она пожалела, что не согласилась. Центральная автостанция была закрыта, о чем она забыла, вдобавок ко всему разверзлась небесная душевая. Пришлось спрятаться под козырек лотерейной будки и ждать, пока сантехник поднебесья перекроет воду.
Живя без собственного багажа памяти, она легко несла в себе чужой. В плотной завесе дождя ей виделся двухэтажный пансион, который держала мать Федора Линде в деревне под названием Лембияла. Именно там и встретились зимой 1910 года Владимир Канторович и Федор Линде.
Все где-то встречаются впервые: на партсъезде, в приюте для инакомыслящих, в дурдоме…
Форменная глушь. Ближняя станция Мустамяки — в двенадцати километрах. Туда Владимир Абрамович и сбежал после обыска. Всяческий люд находил пристанище в населенном, как улей, доме. Анархисты, бунтовщики, даже юный Мандельштам.
Линде, отчисленный из университета за неуплату, писал там вводную статью к «Философским принципам математики» Кутюра. Взяв разгон, он продолжил свои собственные размышления в книге «Строение понятия. Логическое исследование». Этот труд долго не находил издателя, но все же удача улыбнулась, и с этой ошеломляющей новостью Линде примчался к Канторовичу в Михалево. Дом закрыт. Но досада сменилась радостью — в эту минуту Владимир Абрамович возвращался из суда. Вечером они выпили за успех, а наутро пошли вместе в судебное заседание. Линде был любопытным…