Шлиман. Как я нашел золото Трои — страница 54 из 74

С таким же интересом осматривает он остатки древних зданий, разбитые плиты со скульптурными изображениями в стенах деревенских домов и на кладбищах турок, помогает Шлиману расшифровывать фрагменты надписей, накупает, торгуясь, целую горсть монет, которые предлагают иностранцам в каждой деревне. Вирхов, как и его друг, всякий раз со страхом ждет ночи: спать под открытым небом еще слишком холодно, а когда они выбирают в деревне самый чистый дом и, насыпав вокруг целый вал порошка от насекомых и осыпав им себя, словно пирог сахарной пудрой, устраиваются на полу, то клопы все равно сотнями падают на них с потолка.

На дороге среди пустынной местности то и дело попадаются лежащие в траве красивые колонны, рядом ионические и коринфские капители. Дубы широко простирают свою тень над полями и спускаются в ущелье, посреди которого у большого каменного бассейна римской постройки бьет горячий источник.

— Свыше шестидесяти градусов, — говорит Шлиман, вытаскивая свой термометр из клубящейся паром струи.

Вирхов пробует воду из котелка.

— Чуть солоновата и довольно богата железом. Какой бы здесь можно было устроить курорт, а живут здесь лишь вороны и кукушки! Слава богу, что хоть они есть, а то было бы слышно только журчание источника.

— Вот, — Шлиман показывает на склоны, где видны развалины древних купален, — обратите внимание на недавно вырытые ямы. Это искали мраморные плиты, которыми были облицованы стены, чтобы увезти их в свои печи для выжига извести. Через несколько десятилетий во всей Малой Азии не останется ни кусочка мрамора. А теперь постарайтесь представить себе, как все здесь выглядело, прежде чем появились турки с их проклятыми печами!

На следующий день, когда они продолжают свой путь, речь заходит о политике.

— В политике я разбираюсь слабо, — говорит Шлиман. — Гладстон — мой друг и замечательный ученый. Но я не могу понять, как это он своего Гомера предпочел политике, к тому же из рук вон плохой — она, например, совершенно погубит Египет. Я решительно ненавижу его политику, да и вам бы лучше оставить рейхстаг. Неужели всю жизнь надо, как Гладстон и его жена, произносить речи? Это ведь ужасно!

— Возможно, Гладстон делает это и не ради собственного удовольствия или, скажем, тщеславия. Меня, конечно, не это заставило заняться политикой. Может, мне удастся показать вам это на простом примере. Я стал врачом не ради громкого звания или хорошего заработка, а ради того, чтобы помогать моим больным собратьям. Но больным может быть не только отдельный человек, но и весь народ. Чтобы распознать и исцелить недуги народа, я на склоне лет и стал, почти помимо воли, политиком. Возьмите туберкулез. Почему он получил такое широкое распространение? Да потому, что люди плохо живут. А почему они плохо живут? Потому, что политика никуда не годится. О, я бы мог вам привести десятки примеров, назвать симптомы болезни…

— Спасибо, не нужно. Для этого я слишком плохо знаю положение дел в Германии. Вам ведь известно, какие отношения сложились у меня с моим отечеством. Ученую степень я мог получить в Париже или Лондоне, но я сделал это в Ростоке, потому что это моя родина и я тогда еще считал себя немцем и хотел поднести в дар Германии плоды своего труда. А что из этого вышло?

Я предложил шверинскому герцогу для его музея копию найденного мною метопа с изображением Гелиоса — он даже не удостоил меня ответа. Хотел подарить городу Мюнхену музей — мне даже не ответили. Послал Ростокскому университету мою книгу — меня даже не уведомили о ее получении. Я хотел печататься в немецких газетах и научных журналах — мне даже не возвратили моих статей. Но все это мелочи. Главное вы знаете не хуже меня. Где меня, начиная с первых раскопок Трои, больше всего обливали грязью? Всегда в Германии! Нигде, даже в Афинах, меня из зависти так не оплевывали и не изничтожали, как в Германии. Там на мне не оставили и живого места!

Шлиман, охваченный волнением, замолчал и вытер пот с лица.

— Я, дорогой друг, тоже из Германии, — несколько помедлив, отвечает Вирхов, он говорит совсем тихо, словно разговаривает с тяжелобольным. — И даже немецкий профессор. Разумеется, я не намерен брать под защиту тех немецких профессоров и филологов, на которых одно имя Шлиман действует как красная ткань на быка и которые набрасываются на вас независимо оттого, что вы находите или говорите. Но попытайтесь-ка побыть в их шкуре. Возьмем, к примеру, ваше прошлое и представим себе, что в Петербурге вдруг появился у вас конкурент, который бы понимал в индиго, растительном масле или чае больше, чем вы, и уводил бы у вас из-под носа каждую выгодную сделку. Как бы вы реагировали? Радовались бы? Едва ли. Вы бы изо всех сил старались избавиться от него. Не правда ли?

— Да, но не прибегая к бесчестным приемам! Я бы прежде всего выяснил, в чем он меня превосходит, и до тех пор работал бы над собой, пока не преодолел бы своих недостатков и не взял бы над ним верх.

— Такого самопознания и такой самокритики можно, вероятно, требовать от людей, подобных Шлиману, но не от каждого среднего ученого. Псы, грызущиеся из-за кости, иногда кажутся мирными голубками по сравнению с нашими учеными господами. Представьте себя на их месте: всю жизнь сидят они за своими письменными столами и кропают статейки о своих находочках. А тут вдруг является какой-то человек, о котором прежде никто не слышал, не имеющий даже университетского образования, и заявляет, будто все, что они делали, ерунда! Он не корпит за письменным столом, а живет среди оборванных, грязных, безграмотных людей, дает заедать себя блохам и клопам, роется в земле, словно поденщик, и, сидя в своей яме, опрокидывает всю чистую науку! Он утверждает, будто события и люди, издавна считающиеся плодом воображения поэта, который-то и сам плод воображения, были подлинной реальностью! Нет, дорогой друг, вам, ей-богу, не следует надеяться, что книжный червь бросится к вам навстречу с лавровым венком! Но имейте терпение. Истина всегда пробивает себе дорогу, и я ни секунды не сомневаюсь, что через несколько десятилетий имя Шлимана будет вписано золотыми буквами и в анналы немецкой науки, не сомневаюсь, что с вашего выступления начнут датировать новую эпоху в археологии. Вы должны быть терпеливы.

— Быть терпеливым, говорите вы? Я так много уже терпел, и этого все еще мало?

Вирхов чуть качает головой и прячет в бороде улыбку.

— «Терпение приносит розы», гласит турецкая пословица, которую вы, конечно, неоднократно слышали. Целиком согласен с вами, что немецкие ученые по отношению к вам были несправедливы, часть их несправедлива и поныне. Я особенно об этом сожалею, ибо эти несправедливости и нападки явились главной причиной того, что вы в какой-то степени отвернулись душой от родины. Но одного, дорогой Шлиман, вы не должны забывать: несмотря на все препятствия, которые чинят вам наши знатоки классической древности, общественное мнение и в Германии всегда было на вашей стороне. Почти половину года я разъезжаю по нашему отечеству. О чем говорят люди в поездах? Что обсуждают школьники? О чем первым делом читают в газетах? О Шлимане и его открытиях. Поборите однажды ваш справедливый гнев и приезжайте-ка сами в Германию, прочтите нам доклад, например, по случаю созываемого мною очередного конгресса антропологов, и вы увидите, как любовь слушающих вас людей мгновенно разгонит тучи вашего недовольства. Если Ахиллес преодолел свою неприязнь и снова стал сражаться на стороне своих земляков, то неужели этого не может сделать и Шлиман?

Вирхов замолкает.

— Я подумаю, — после длительной паузы говорит Шлиман. Больше он не произносит ни слова. Но и это доставляет Вирхову большую радость.

Узкая тропа поднимается все выше в горы. По этой тропе двигался Ксеркс со своим войском, когда шел от Сард к Геллеспонту. Жители Адрамиттнона уверяли, что восточной дороги через горы нет, но два путешественника с Геродотом в руках отыскивают эту дорогу. А в заброшенной горной деревушке они находят, наконец, одного турка, по имени Мехмет, который знает искомую дорогу и берется за двадцать пиастров быть им проводником.

— Есть здесь где-нибудь остатки древних городов или зданий?

— Тут, эфенди, нет ничего, — отвечает Мехмет. — Человеческого жилья не может быть в наших горах — шесть месяцев в году они недоступны.

По пути они видят пашущих крестьян. Деревянная соха с трехдюймовым железным острием — земледелие в том же состоянии, что и три тысячи лет назад. Вскоре поля кончаются, и густой лес из дубов, елей, ореховых деревьев, каштанов и платанов принимает их под свою сень. Тропинка круто идет в гору, и лиственные деревья остаются позади. После четырехчасовой езды перед ними открывается прекрасная горная долина. Здесь, у источника, они делают привал.

— Посмотрите-ка, — восклицает Вирхов, — те же самые цветы, что и у нас на родине: львиный зев, лютик, фиалки, а там, в тени скалы, еще последние цветы шафрана — желтые, синие, белые.

— Но таких махровых гиацинтов в Германии нет, во всяком случае нет у нас в Мекленбурге. В четырнадцатой песне «Илиады» Гомер упоминает, что на Иде растет донник, шафран и гиацинты. Профессор фон Хельдрайх, афинский ботаник, считает, что под донником Гомера надо понимать одну из разновидностей клевера. Кстати, я хотел спросить: ведь скоро сорок лет, как я уехал из Германии, и я почти отвык произносить речи на родном языке. Как вы думаете, ничего, если я буду читать? Или это вызовет недовольство?

Вирхов удивленно поднимает голову.

— Я вас не совсем понимаю. Где вы собираетесь что-то зачитывать?

— О Зевс, мы ведь все время говорим с вами об этом: в Берлине, мой доклад!

— Разумеется, вы можете его зачитать, — поспешно кивает Вирхов и опять прячет легкую улыбку.

Путники едут дальше. Теперь попадаются только одинокие, кривые и низкорослые ели на скалах, но потом и они исчезают. Однако горы покрыты пестрым ковром весенних цветов.

— Это сарики, — говорит Мехмет, когда они стоят на вершине.

Карманный барометр показывает высоту в 1766,8 метра. Погода совершенно прояснилась. На ярком, как летом, небе ни облачка. Далеко внизу лежит, словно на ладони, вся Троада. За Геллеспонтом синеет Херсонес Фракийский, виден Имброс и крутые очертания Самофракии, где восседал Посейдон, когда шла битва за Трою. Отсюда сверху Гиссарл