Однако злопамятный Овсей-Герш Аронов Апфельбаум (Зиновьев) то ли не заметил возвращения своего обличителя, то ли не захотел мстить[177], но Василий Семенович спокойно жил в его городе и, когда умер 5 марта 1925 года, был с почетом похоронен на Волковском кладбище на площадке Народовольцев.
Ну а в Тобольске после отъезда В. С. Панкратова начались совсем уже странные дела.
В начале марта 1918 года прибыл сюда из Омска комиссар Запсибсовета В. Д. Дуцман, а вслед за ним появился отряд омских красногвардейцев во главе с А. Ф. Демьяновым. Всю весну они спорили, кто заберет себе царскую семью…
«Отче наш, Иже еси на небесех! Да святится Имя Твое в России! Да будет воля Твоя в России ! Ты насади в ней веру истинную, животворную! Да будет она царствующей и господствующей в России…»
Эта молитва святого праведного Иоанна Кронштадтского свободно проникала в мартовские дни 1918 года в сердце последнего русского государя и продолжалась уже самой его мученической жизнью…
Дневниковые записи его неопровержимо свидетельствуют об этом.
«2 (15) марта 1918 года. Вспоминаются эти дни в прошлом году в Пскове и в поезде!
Сколько еще времени будет наша несчастная родина терзаема и раздираема внешними и внутренними врагами? Кажется иногда, что дольше терпеть нет сил, даже не знаешь, на что надеяться, чего желать?
А все-таки никто как Бог!
Да будет воля Его святая!..»
22 апреля приехал в Тобольск комиссар Константин Алексеевич Мячин, назвавшийся Василием Васильевичем Яковлевым.
Следователь Н. А. Соколов считал, что Яковлев повез государя в Ригу, но довез его Мячин-Яковлев почему-то только до Екатеринбурга…
Через десять лет по заказу наркома НКВД Александра Георгиевича Белобородова Владимир Николаевич Пчелин нарисует для Уральского музея революции восьмиметровый холст «Передача семьи Романовых Уралсовету».
Если добавить в названии слово «палачам», то оно не только уточнит смысл произведения, но и углубит трагедийное содержание картины, начинающей последнюю, екатеринбургскую главу жизни царской семьи…
Глава пятая Шлиссельбургские следы
Глаз угрюмых белки побурели от желчи —
Иудей ли трехногий иль зверь без ноги,
Враг всему, он печатал шаги свои волчьи,
Будто мертвых давили его сапоги…
Один из организаторов Севастопольского восстания 1905 года Иван Петрович Вороницын считал шлиссельбургский пожар символическим маяком «на грани уходящего в мрак забвения старого мира и на развалинах его рождающегося светлого дня».
Первым шлиссельбургским старожилом, побывавшим в сожженной Шлиссельбургской крепости, был, кажется, неутомимый Николай Александрович Морозов.
В 1917 году в библиотеке «Солнца свободы» одновременно со сборником речей Александра Федоровича Керенского вышла его брошюрка «Полет в Шлиссельбург». Впечатления народовольца о полете над местами заключения.
«Почти всякий раз, когда я вспоминаю о своих уединенных прогулках в крошечном загончике между стеной моей шлиссельбургской темницы и высоким бастионом в летнее время, мне рисуется одна и та же картина. Вот сверху клочок голубого неба, единственный предмет бесконечного внешнего мира, которые еще не оставил меня на всю мою жизнь.
Вверху над ним пролетают облака, а под облаками реют бесчисленные горные стрижи и ласточки.
«Какая дивная картина представляется им там в высоте! — думалось мне тогда. — Они видят и поля, и леса, перед ними бесконечный простор шумящего за бастионом озера».
И я представлял себе, что мчусь вместе с ними в высоте, и мне страстно хотелось посмотреть, каким представляется оттуда мой тихий, глухой уголок.
И вот вчера все эти грезы сбылись наяву Мы вылетели на гидроплане — Грузинов, я и еще один авиатор»[179]…
В своей брошюре Морозов подробно описал картины, открывающиеся из кабины гидроплана, но особенно подробно — места своего заключения: «напоминающую средневековый замок» каменную башню здания Казанской части, где начиналась его тюремная дорога, Петропавловскую крепость и, конечно, Шлиссельбург…
«Даль все более и более застилалась туманной мглой; спустившееся на нее солнце стало совсем красным и потеряло резкую определенность своих контуров. Но внизу под нами все было ярко очерчено. Светлой извилистой полосой тянулась Нева к юго-востоку. Направо показалась впадающая в нее речка, и я припомнил, что ее зовут, кажется, Тосна. Из мглы, вдали налево, куда поворачивала теперь Нева, стала вырисовываться широкая водная поверхность Ладожского озера, а на ее ближайшей к нам части вырисовывалось маленькое черное пятно.
Это была Шлиссельбургская крепость…
Пятно вдали становилось все ярче-ярче, вырисовывались подробности. Грузинов начал снижать нашу крылатую лодочку с ее полутораверстовой высоты и показал мне пальцем на циферблате часов, что по истечении десяти минут мы будем там.
Мы пролетели над несколькими баржами, стоящими на Неве, перелетели через самую крепость, очутились за нею над Ладожским озером и, повернув назад, стали кругами, сильно накренив внутреннее крыло, спускаться вниз.
Мой сон, многолетняя мечта долгого заточения — летать когда-нибудь над своей темницей, как стрижи и ласточки, видеть с высоты все, что они видят… — все это сбылось наяву!
Мы спустились на воду перед воротами крепости в тот самый момент, когда солнце заходило, и над поверхностью горизонта виднелся один его красный полукруг. Мы подплыли к берегу, но сбежавшиеся солдаты сказали нам, что не могут нас пустить без разрешения коменданта, живущего в городе на берегу.
Мы перелетели в город. Я узнал, что комендант уехал в Петроград и разыскал его помощника. Мы усадили его затем с собою, перелетели с ним обратно в крепость и высадились все трое на берег.
Мы прошли по той дороге, по которой меня туда когда-то провели на вечное заточение и вошли в мою бывшую тюрьму. Я им показал в полумраке сумерек свою бывшую камеру, камеры Веры Фигнер, Людмилы Волкенштейн и некоторых других товарищей.
Но и эти полуобгорелые теперь камеры не произвели на меня сильного впечатления. Несмотря на двадцать пять лет заточения в них, они казались мне хотя и близко знакомыми, но чужими.
Мы посетили старую тюрьму, осмотрели ее ужасный подвальный карцер, но и тут на меня не повеяло ничем былым.
Я машинально слушал, как мои спутники говорили, что все это похоже на кошмар, и они совершенно не понимают, как тут можно было прожить в одиночестве не только десятки лет, не сойдя с ума, но даже и несколько месяцев.
Помощник коменданта предложил нам остаться ночевать у него, так как вечерняя заря уже догорала, но Грузинов не хотел подвергать свой гидроплан риску в чужом месте, и мы полетели обратно»…
При всей незатейливости этого текста, есть в нем очень точное ощущение лета 1917 года.
Сам Морозов, увлеченный облаками, птицами и своими воспоминаниями, не замечает конкретных примет царящего в Шлиссельбурге ужаса, но летчик Грузинов, который предпочитает возвращаться домой в темноте, лишь бы «не подвергать свой гидроплан риску в чужом месте», очевидно, видел и то, что и подвигло его к такому рискованному решению.
В Шлиссельбурге тогда верховодил товарищ Жук.
После разграбления и сожжения Шлиссельбургской крепости он подался было на родную Украину, но очень скоро вернулся назад и поступил на пороховой завод в качестве подручного слесаря.
Однако пролетарский труд не увлекал его и до каторги, и теперь товарищ Жук тоже не стал задерживаться в цеху. Через несколько дней он перебрался в Революционный комитет освобожденных каторжан по отправке и обмундированию последних, а весной 1917 года делегировал себя от Шлиссельбургских пороховых заводов на Первую конференцию фабрично-заводских комитетов.
Большинство членов конференции оказались сторонниками советской власти и, когда встал вопрос о передаче рабочим фабрик и заводов, товарищ Жук проявил себя самым пламенным сторонником этой меры, так как в Шлиссельбурге он давно уже сумел все взять в свои руки. Его избрали в президиум, и меньшевики, пытаясь хоть как-то скомпрометировать Иустина Жука, договорились до того, будто и в Шлиссельбургской каторжной тюрьме он отбывал срок как обыкновенный уголовник.
Чтобы доказать лживость этого утверждения, Иустин Жук писал в газеты опровержения, но ничего не помогало, и тогда — как раз генерал Корнилов наступал на Петроград! — решил подтвердить свою революционность делом.
Загрузив в Шлиссельбурге пироксилиновыми шашками баржу, он отправился в Петроград. Баржу он причалил к набережной около Смольного и отправился докладываться.
— Дружище! — объявил он председателю Петроградского совета Н. С. Чхеидзе. — Я баржу пироксилина привез тебе, да еще на придачу 400 человек, вооруженных винтовками…
— Пироксилин? — побледнев, переспросил Николай Семенович. — Да ты что, с ума сошел? Баржа взорваться может!
— Конечно, может, — добродушно улыбаясь, подтвердил товарищ Жук. — Искру только покажи, товарищ Чхеидзе, так твой Смольный, а с ним и пол-Питера на небеса к господу Богу взлетят!
Николай Семенович замахал руками:
— Уводи баржу! — закричал он. — Не надо, не надо нам твоих шашек!
— Как не надо? Корнилов наступает!
— Не надо ничего! Уводи быстрее баржу!
— Куда?
— Куда хочешь, только подальше. Вывези в море и пусти ко дну!
Однако товарищ Жук пожалел уничтожать труд своих товарищей и, сговорившись с руководством Выборгской стороны, раздал пироксилиновые шашки по здешним заводам.
Эти пироксилиновые шашки власти изымали потом несколько недель, но больше никто уже не сомневался в революционности товарища Жука.