Шлиссельбургские псалмы. Семь веков русской крепости — страница 107 из 150

«Работа спорилась в его руках, — восхищенно писал о нем Григорий Евсеевич Зиновьев. — В своем родном Шлиссельбурге он делал чудеса. В его крепких, умелых руках все двигалось как машина — мягко, бесшумно и в то же время уверенно и правильно. Благодаря его усилиям в Шлиссельбурге при пороховом заводе рабочие поставили выработку винного сахара из древесных опилок. Это было детище Жука. В это дело он вложил свою душу. И как велика была его радость, когда он увидел результат своей работы, когда он смог принести нам первый выделанный сахар! Он радовался как ребенок, мечтая, как ему удастся подобные же сахарные заводы построить по всей России — всюду, где есть леса… На таких людях держится пролетарская диктатура. Такие люди — цемент рабоче-крестьянского государства».

Забегая вперед, скажем, что идея кормить рабочих не сахаром, а древесными опилками чрезвычайно понравилась вождю мирового пролетариата товарищу Ленину.

«Говорят, Жук (убитый) делал сахар из опилок, — сразу по прочтении статьи Г. Е. Зиновьева написал он. — Правда это? Если правда, надо обязательно найти его помощников, дабы продолжать дело, важность гигантская. Привет. Ленин».

Но товарищ Жук тогда уже был убит, а Григорий Евсеевич Зиновьев то ли поленился искать участников сахарно-опилочного производства, то ли этого производства вообще не существовало, но поручение Владимира Ильича осталось невыполненным. Так и не попробовали русские рабочие сахара из опилок.

3

«Человек богатырского сложения, великан, Жук в то же время отличался необыкновенной добротой и детской мягкостью характера, — писал Григорий Евсеевич Зиновьев в «Петроградской правде», от 26 октября 1919 года. — В глазах светились ум и воля. Он был как бы олицетворением рабочего класса, подымающегося на борьбу… Жук не был формально членом нашей партии. Но он был горячим поборником коммунизма и он знал, что наша партия — единственная рабочая партия в мире, которая поставила на очередь борьбу за коммунизм.

И он отдал себя в распоряжение нашей партии».

Действительно, когда в 1919 году его назначили членом военного совета Карельского укрепленного сектора, товарищ Жук не стал уклоняться от ответственности. Прибыв на вверенный ему участок, он немедленно возглавил оборону перешейка.

Что там произошло, понять трудно, поэтому сразу предоставим слово очевидцу.

«Никогда не забыть последних часов жизни любимого товарища и друга. Сколько уверенности, самоотверженности и ненависти к своим классовым врагам в эти моменты светилось в его прекрасных, умных глазах, сколько несокрушимой мощи и энергии чувствовалось в его исполинской фигуре, в каждом мускуле его правильного, высеченного как из мрамора лица…

Положение создавалось отчаянное…

Стоявший рядом с нами т. Жук с обнаженным маузером в руке, вопросительно всматриваясь, изучая и анализируя творившееся вокруг, одновременно с какой-то мучительной скорбью смотрел на окружающих.

Но такое состояние он переживал одно лишь мгновение: вслед за этим он сразу нашел самого себя, приказал немедленно приготовить бронелетучку к бою, чтобы создать среди бегущих настроение того, что не все еще потеряно, и вывести их из состояния панического страха…

И только он успел отдать последнее распоряжение, как неожиданно для всех повалился на землю, не испустив ни единого стона: вражеская пуля насквозь пробила золотое сердце славного героя; вместе с этим перестала работать и мысль искреннего революционера… (курсив мой. — Н.К.)

Смерть т. Жука вызвала среди нас некоторую растерянность, но все быстро ориентировались в том, что нужно делать: подобрав на паровоз еще теплый труп его, сами засев в бронелетучку, двинулись по направлению к густым цепям перебегавшего через полотно железной дороги противника и открыли по нему огонь. Создался тот эффект, о котором говорил за мгновение до смерти т. Жук: поединок бронелетучки с белоингерманландцами отрезвил бегущих красноармейцев; они не распылились по лесу, в одиночку, а, как бы по сигналу, инстинктивно группами стали стекаться к станции Пери, и через час мы уже вновь располагали тремя четвертями первоначального боевого состава».

Похоронили товарища Жука в братской могиле в поселке имени Морозова, расположенном в истоке Невы, на противоположном от Шлиссельбурга берегу.

Интересно, что чуть раньше погиб его подельник по сожжению Шлиссельбургской крепости Владимир Осипович Лихтенштадт-Мазин.

4

Владимир Осипович Лихтенштадт, управившись в начале марта 1917 года со Шлиссельбургской крепостью, уехал в Петроград, намереваясь вернуться к прерванной революцией переводческой работе.

Смутно бродили в голове планы о педагогической деятельности, возникали образы лошадей и мальчиков, совершающих верховые прогулки… С помощью Марины Львовны Владимир Осипович начал было реализовывать эту идиллию и некоторое время работал в «Ульянке» — детской колонии под Петроградом, но революционное время совершенно не подходило для идиллий.

Тем более что миновала сияющая весна революции, и подошел холодный и мрачный октябрь.

Эволюцию взглядов вчерашнего декадента-террориста лучше всего проследить по письмам, которыми он бомбардировал бывшую жену.

Письма эти, в отличие от дневников, являются точным источником чувств, которые испытывал герой в те исторические дни.

Поначалу Владимир Осипович взирал на большевиков исключительно со стороны, как на диковинное театральное действо:

«Ленин не горит и не зажигает, это — маньяк, энтузиаст идеи, во имя ее готовый погубить весь мир. Он действует на массу своей холодной, узкой, упрощенной логикой, с которой он вколачивает в нее свои идеи, — пишет он 28 октября 1917 года. — Троцкий не горит, но зажигает, нужно видеть, как он действует на толпу! Это великолепный актер, честолюбец и властолюбец, любитель сильных ощущений, широких жестов, больших пожаров, он будет поджигать и любоваться, и самолюбоваться. Без этих двух движение не приняло бы таких форм. Маньяк, готовый ради социального эксперимента (в мировом масштабе!) погубить родную страну, дал идею и ее обоснование, актер придал ей блеск, влил в нее душу — драма подготовлена, занавес поднят — слушайте и любуйтесь… Таковы герои»[180].

Скоро, однако, выяснилось, что среди большевиков собралось немало близких Владимиру Осиповичу и по крови, и по духу людей, и, по-прежнему категорически не принимая («большевизм» — это, конечно, не просто предательство, хулиганство, подлость и глупость»!) новую власть, Лихтенштадт переживает за судьбу своих соплеменников, участвующих в большевистском правительстве:

«Я боюсь кровавого подавления большевистской авантюры, я так же не могу приложить к ней руку… и… не только чувством, но и разумом против решения спора оружием, — пишет он 29 октября 1917 года. — Единственно правильный метод — это полная изоляция большевизма… И он уже задыхается»[181]

Никаких поводов подозревать Владимира Осиповича в неискренности у нас нет. Вполне возможно, что он действительно собирался изолироваться от большевизма, чтобы тот задохнулся, но проходили недели, надобно было жить, и интеллект, изощренный в переводах Макса Штирнера и Отто Вейнингера, подбросил своему хозяину спасательный круг:

««Со своей стороны» прекращаем состояние войны, не подписывая мирного договора. Что-то совершенно неслыханное в летописях истории, противное и смыслу человеческому, и всему вообще человеческому… И тем не менее — это лучше подписания мира»[182].

Ну, конечно, и материальная сторона тут тоже была важна.

«Последний день «работы», — пишет он 16 марта 1918 года. — Очень глупая — в общественном смысле — авантюра. В личном же — очень милая. Ел как никогда — всего вдоволь, везу маме молока, хлеба, муки, масла. Жалованья получил за целый месяц: неловко брать, но берешь»[183]

Кормили у большевиков — это касалось, разумеется, большевистской верхушки и ее ближайшего окружения — действительно, хорошо, но у нас даже и мысли не возникает заподозрить Владимира Осиповича в продажности.

Все что совершал он, делал искренне и убежденно…

«Когда приходится сталкиваться с каким-нибудь ярым противником большевизма, — пишет он 13 сентября 1918 года, — противником, который противопоставляет большевизму «доброе, старое время» и «культурное государство», меня берет злоба, и если нужно было бы выбирать, я предпочел бы большевизм»[184].

И еще через неделю:

«Иной раз мне представляется, что, отрекаясь от большевизма, мы отрекаемся от всего русского, от большой нашей истории и — от Толстого и Достоевского, от Бакунина и Герцена, особенно Герцена с его «Письмами из Франции и Италии»»[185].

Ну, как же можно человеку, пытавшемуся убить Петра Аркадьевича Столыпина, отречься от «всего русского», да к тому же от Толстого и Достоевского в придачу с Бакуниным и Герценом?

Поворот к большевизму становился тут неизбежным.

К тому же погиб шлиссельбургский друг Лихтенштадта А. М. Мазин[186], и Владимир Осипович — прав, прав был Отто Вейнингер, когда говорил, что нет ничего выше настоящей мужской дружбы! — присоединил к своей и его фамилию.

Теперь необходимо было присоединить и партийность павшего друга. Вступление в РКП(б) переводчика Макса Штирнера и Отто Вейнингера становилось неизбежным.

«30 сентября 1918 года. По городу ходят тревожные слухи, что близок час падения большевиков. Я не верю им, это не в первый раз, но какую тревогу они вызывают! И вот тут, в минуту, быть может, еще не настоящей опасности, чувствуешь, что в сущности уже стал большевиком. И нечего скрывать это от себя… и в минуту настоящей опасности придется записаться в партию и пойти сражаться»