Шлиссельбургские псалмы. Семь веков русской крепости — страница 89 из 150

— Маша! Мы идем к Генриетте Паскар! Пристроим свой последний букет… «Еще одно последнее сказанье». Веселей, Маша! Наверное, дадут чаю!

Наша встреча с Генриеттой Паскар началась сердечно и взаимно симпатично. Она очень обрадовалась нам, в особенности Маше, которая иногда печатается в газетах. «Как же, как же! Я всегда читаю! Я в восторге». Букет она сразу поставила в вазу, хотя явно пропустила мимо ушей объяснение, откуда цветы…

Мы сидели в изящно обставленной комнате, в уютных креслах, пили чай — о нем мы с Машей мечтали уже несколько часов! — и слушали хозяйку. Было приятно, что она не добивалась наших реплик, — мы так устали, говорить нам не хотелось. А хозяйка тараторила, тараторила, заливалась, как ксилофон… Тилибом-тилибом-тилибом-бим-бим-бим-бом!..

Смотрю на Машу, у нее тоже напряженная улыбка человека, борющегося со сном…

Я откашлялась, напомнила Генриетте Паскар:

— Вероятно, наши общие друзья говорили вам, что я — гость не бескорыстный?

Как только разговор зашел не о ней самой, Генриетта Паскар сразу завяла.

— Да, да, что-то такое они мне говорили… — промямлила она, поскучнев. — Вы собираете деньги на каких-то сирот… или что-то в этом роде, да?

Я терпеливо объяснила, что такое Шлиссельбург, в чем состоит наша работа, которая требует денег…

Она порылась в сумочке, пошуршала денежными бумажками, — ей, видимо, все попадалась не та, какая была нужна.

— Пожалуйста! — протянула она мне трешку…

Дома нас с Машей ожидала нечаянная компенсация: в наше отсутствие приезжала Денисова. Она оставила для меня конверт со ста рублями и записочку: «Спасибо за цветы!»».

Мы привели столь пространную цитату из воспоминаний Александры Яковлевны Бруштейн «Цветы Шлиссельбурга», чтобы показать, как собирались подпольной организацией деньги, как выращенные руками убийц цветы превращались в денежные знаки, с помощью которых обеспечивалось их достаточно комфортное содержание на каторге.

Разумеется, в девушках, «торгующих» этими шлиссельбургскими цветами, много молодой чистоты, но и стервозности тоже вполне достаточно. Такое ощущение, что ароматы, исходящие от высаженных в Шлиссельбурге «цветов зла», отравляют их.

Впрочем, что касается Александры Яковлевны Бруштейн, то ее и травить было не нужно. Она сама дышала шлиссельбургской ненавистью к людям, которые пытались защитить Россию:

«Жесточайший душитель революции 1905 года, Столыпин был ненавидим всей сколько-нибудь честной и прогрессивной Россией. В Столыпине была не только тупая, упрямая сила слепого разрушительного стенобитного тарана, — в нем была несокрушимая уверенность в своем праве на попрание всякого права. Была в нем и своеобразная смелость зла (трусливое зло — не так опасно)».

Чтобы написать такое, нужно было многими поколениями впитывать ароматы «цветов зла».

Глава вторая Шлиссельбургский пожар

Авеля дети! но вскоре! но вскоре!

Прахом своим вы удобрите поле!

Каина дети! кончается горе.

Время настало, чтоб быть вам на воле!

Авеля дети! теперь берегитесь!

Зов на последнюю битву я внемлю!

Каина дети! на небо взберитесь!

Сбросьте неправого Бога на землю!

Шарль Бодлер[139]

В идиллические отношения, установившиеся в Шлиссельбурге, превращаемом в гигантскую клумбу, где разрастались на продажу «цветы зла», внесла свои коррективы Первая мировая война.

«Через стены долетали мощные звуки патриотических манифестаций и больно ущемляли революционное сердце. В среде каторжан все смешалось, все перепуталось… — свидетельствует биограф шлиссельбургского узника Иустина Жука. — Полетели ко всем чертям и красивые фразы, и дружба, и товарищество, и арестантская солидарность… Забыли и виселицы, и военные суды, и тюремные застенки… Верховный палач Николай… вдруг стал народным героем и увидел поклонение даже от политических каторжан. Анархисты объединились с максималистами, социалистами-революционерами и социал-демократами против таких же анархистов, максималистов, социалистов-революционеров и социал-демократов, разделенные между собою страшнейшими человеческими бедствиями во славу царя и капитала. Порвалась многолетняя дружба, и прежние товарищи стали самыми непримиримыми врагами. Появились пораженцы, непротивленцы, оборонцы. Все сцепилось в общий клубок страстных до самозабвения словесных и физических схваток»[140]

Когда же была получена с воли газета Г. В. Плеханова «Призыв» с лозунгом «Путь к свободе — путь к победе», чтение ее на прогулке третьего корпуса вызвало настоящую бурю. Одни требовали прекратить чтение, другие кричали, чтобы оно было продолжено.

Дело могло дойти до драки, но тут у оборонцев было преимущество. Оборонцем объявил себя шлиссельбургский богатырь — товарищ Жук.

1

Уроженца Черкасского уезда Киевской губернии Иустина Петровича Жука биографы проводят по разряду бедняков, хотя бедность и не помешала его родителям выучить сына в школе, а потом и заводском училище. И свой короткий трудовой путь товарищ Жук совершил не в заводских цехах, а в химической лаборатории.

«Работа в лаборатории тесно связала его с химией, в изучении которой Иустин скоро достиг блестящих результатов; атмосфера же, окружавшая завод, дала ему возможность пропитаться революционным духом и еще глубже проникнуться сознанием необходимости общего образования».

С продолжением образования двадцатилетний товарищ Жук решил погодить, а вот революционному духу дал полную волю.

Из справки, составленной 27 января 1909 года в канцелярии начальника Киевского губернского жандармского управления генерал-майора Леонтьева, видно, что «Иустин Жук стоял во главе Черкасской группы анархистов-коммунистов и был душой всех разбойничьих нападений и убийств, имевших место в 1907 и 1908 гг. в Черкасском уезде».


И. П. Жук


Одним из самых громких дел его стало ограбление конторы Мариинского свеклосахарного завода, из химической лаборатории которого и ушел Иустин Жук в анархию.

Тогда, 4 декабря 1908 года, в заводскую контору поступило 5000 рублей и тысяч на тридцать векселей.

В тот же вечер банда Жука совершила налет.

«Иустин оказался на месте, произвел первые выстрелы, криком «Руки вверх!» ошеломил перепуганных конторщиков, отобрал у них деньги и, завязав все деньги и векселя в свой платок, ушел сам и вывел своих помощников».

Успех был полный.

Убив всего трех охранников, деревенские бандиты завладели огромным, как им казалось, состоянием.

А погубило товарища Жука предательство изменника Фоменко, по прозванию Филька. Этот «черносотенец», который «усердно громил и грабил в 1905 году еврейские лавки, составив себе таким образом изрядное состояние», сделал донос, потому что товарищ Жук отказался делиться с ним украденными на заводе деньгами.

21 января 1909 года полиция оцепила дома, где скрывался товарищ Жук, и когда из дома начали стрелять, открыли огонь сами. Продолжавшаяся всю ночь перестрелка сопровождалась громким пением революционных песен. Но утром 22 января прибыл исправник Салтык и распорядился стрелять в дом, где укрывались бандиты, с крыши соседнего дома…

Пение смолкло, раздался крик с просьбой выпустить детей, вслед за этим из дома вышел злоумышленник-великан, в котором исправник узнал Иустина Жука. Он был немедленно арестован и под усиленным конвоем отправлен в Черкасскую тюрьму.

За убийство трех охранников приговором военного суда 20 мая 1909 года Жука осудили на смертную казнь через повешение, но благодаря посланной ко дню именин царицы телеграмме о даровании ему жизни, его, бывшего крестьянина, помиловали. Как и Владимиру Осиповичу Лихтенштадту, смертную казнь ему заменили вечной каторгой.

Однако раскаявшийся крестьянин попытался устроить коллективный побег из Смоленской тюрьмы, и его перевели в Шлиссельбург. Здесь Жука поместили во второй корпус, куда обычно селили заключенных, замеченных в дурном поведении…

2

Разумеется, в отличие от рафинированного террориста-декадента украинский селянин Иустин Петрович Жук ничего не ведал о книге Макса Штирнера, но всей своей короткой биографией наглядно демонстрировал, что уже давно слезли с него «ороговевшие наросты» государства, нации и традиции. Совершенно равнодушно относился он и к людям, которых ему приходилось убивать. Никогда даже и не вспоминал товарищ Жук о трех охранниках, которых пришлось ему «замочить» при ограблении конторы свеклосахарного завода.

Вот и просматривая сочинения Владимира Осиповича Лихтенштадта, тоже не обнаружить даже отдаленного намека на раскаяние по поводу безвинных жертв на Аптекарском острове.

Сам он в споры каторжан о войне не вмешивался.

«Писать о ней (о войне) и о тех противоречивых настроениях, которые она пробуждает, сейчас не буду… — записал он в дневнике еще 14 августа 1914 года. — Неоспоримо одно, что совершаются мировые события, которые, быть может, отразятся на нашей судьбе и раньше кинут нас на арену жизни; тем усиленнее надо работать над собой»…

Но именно сейчас, когда по твердыне вечной каторги побежала, как показалось Лихтенштадту, первая трещинка, его ненаглядная Маруся решила развестись с ним.

— Но что она делает? У нее есть интересы? — расспрашивал в 1909 году Максимилиан Волошин про эту, так заинтересовавшую его молодую женщину.

— Я знаю только, что она сидит на окне и не учит латинского языка, — отвечала ему Елизавета Ивановна Дмитриева (Васильева), более известная под литературным псевдонимом Черубина де Габриак. — Ее ничего не интересует. Но в ней есть жизненность. Иначе она бы убила себя. Ей этот шаг ничего бы не стоил. Но иногда она говорит легко и просто. А потом вдруг замыкается…

Черубина де Габриак даже стихотворение тогда написала, в героине которого ощущается несомненное родство с молодой женой шлиссельбургско