Шляпа Рембрандта (Рассказы) — страница 26 из 30

— Извините за беспокойство, рабби, — подошел к нему Альберт, — но вы, наверно, знаете раввина Джонаса Лифшица — он живет наверху со своей дочерью Рифкеле, если, конечно, она ему дочь?

— Раньше он молился с нами, — сказал раввин с легкой усмешкой, — но с тех пор, как ушел на покой, предпочитает ходить в большую синагогу, не синагогу — дворец, на Мошулу-парквей.

— Вы не можете сказать, он скоро вернется?

— Наверно, через час, не раньше. Уже суббота, ему придется идти пешком.

— А вы… э… вы случайно ничего не знаете о серебряных венцах, которые он изготовляет?

— Что за серебряные венцы?

— Помогать больным, умирающим.

— Нет, — сказал раввин, запер синагогу, сунул ключ в карман и поспешил прочь.

Учитель — он ел себя поедом — проторчал под каштаном до начала первого, и, хотя ежеминутно давал себе слово все бросить, уйти домой, не мог побороть досаду и злость, такие прочные — не вырвешь — корни они пустили в его душе. Уже где-то около часа тени заметались, и учитель увидел, как к нему улицей, выложенной, точно мозаикой, тенями, идут двое. Первым в новом кафтане и щегольской шляпе шел усталой, тяжелой походкой старый раввин. За ним не шла — приплясывала Рифкеле в кокетливом желтом мини-платье, открывавшем ляжки-тумбы над мосластыми коленями; время от времени она останавливалась, хлопала себя по ушам. Длинная белая шаль упала с левого плеча и, чудом удержавшись на правом, косо повисла, только что не волочась по земле.

— Вырядились на мои денежки!

— У-у-у! — протянула Рифкеле и, подняв ручищи, шлепнула себя по ушам: слушать себя она не хотела.

Они втащились по тесной лестнице, учитель плелся за ними по пятам.

— Я хочу посмотреть на мой венец, — уже в гостиной сказал он побледневшему, обомлевшему раввину.

— Венец, — заносчиво сказал раввин, — уже готов. Идите домой, ждите, вашему папе скоро будет лучше.

— Перед уходом я позвонил в больницу — никакого улучшения не наблюдается.

— Улучшения? Он хочет улучшение так скоро, когда даже доктора не понимают, какая болезнь у вашего папы? Не спешите, венцу нужно давать еще время. Даже Богу нелегко понимать наших болезней.

— Я хочу посмотреть на вещь, за которую заплатил деньги.

— Я вам ее уже показывал, вы сначала посмотрели, потом заказывали.

— Вы же мне показали отражение, факсимильное воспроизведение, словом, что-то в этом роде. Я требую, чтобы мне продемонстрировали в подлиннике вещь, за которую я как-никак выложил без малого тысячу монет.

— Послушайте, мистер Ганс, — невозмутимо продолжал раввин, — одни вещи нас допускают видеть, их Он позволяет нам видеть. Иногда я думаю: зря Он это позволяет. Другие вещи нас не допускают видеть — еще Моисей это знал, и первая — это лик Божий, а вторая — это подлинный венец, который Он сам сделал и благословил. Чудо — это чудо и никому до него касаться нельзя.

— Но вы же видите венец?

— Не глазами.

— Ни одному вашему слову не верю, вы просто надувала, жалкий фокусник.

— Венец — это подлинный венец. Если вы держите его за фокус, так кто в этом виноват — только люди, которые нож к горлу приставляют, чтоб им показывали венец, вот мы и стараемся, показываем им, что это такое приблизительно будет. Ну а тем, кто верит, им фокусов не нужно. Рифкеле, — спохватился раввин, — принеси папе его книжку с письмами.

Рифкеле не сразу вышла из комнаты — она явно побаивалась, прятала глаза; минут через десять она возвратилась, спустив предварительно воду в уборной, в немыслимой, до полу, фланелевой рубашке и принесла большую тетрадь, между ее рассыпавшихся от ветхости пожелтевших страниц лежали старые письма.

— Отзывы, — сказал раввин.

Перелистав одну за другой несколько рассыпавшихся страниц, он дрожащей рукой вынул письмо и прочел его вслух осипшим от волнения голосом:

— "Дорогой рабби Лифшиц, после чудодейственного исцеления моей мамы, миссис Макс Коэн, последовавшего недавно, я имею лишь одно желание — покрыть поцелуями ваши босые ноги. Ваш венец делает чудеса, я буду рекомендовать его всем моим друзьям. Навеки ваша (миссис) Эстер Полатник".

— Учительница, преподает в колледже.

"Дорогой рабби Лифшиц, ваш венец (ценой в девятьсот восемьдесят шесть долларов) полностью и всецело излечил моего отца от рака поджелудочной железы с метастазами в легких, когда ему уже ничего не помогало. Я никогда не верил в чудеса, но теперь я буду меньше поддаваться сомнениям. Не знаю, как благодарить вас и Бога. С самыми искренними пожеланиями Даниэль Шварц".

— Юрист, — сказал раввин.

Он протянул Альберту тетрадь:

— Глядите своими глазами, мистер Ганс, сколько тут писем — сотни и сотни.

Но Альберт отпихнул тетрадь.

— Если мне на что и хочется поглядеть, рабби Лифшиц, то никак не на тетрадь с никчемными рекомендациями. Я хочу поглядеть на серебряный венец для моего отца.

— Это невозможно. Я уже объяснял вам, почему это невозможно делать. Слово Господне — для нас закон.

— Если вы ссылаетесь на закон, я ставлю вопрос так: или вы в течение пяти минут покажете мне венец, или завтра же утром окружному прокурору Бронкса станет известно о вашей деятельности.

— У-у-у, — выпевала Рифкеле, колотя себя по ушам.

— Заткнись! — вырвалось у Альберта.

— Имейте уважение! — возопил раввин. — Grubber Yung[36].

— Я вчиню иск, и прокурор прикроет вашу надувательскую лавочку, если вы сейчас же не вернете мне девятьсот восемьдесят шесть долларов, которые вы у меня выманили.

Раввин затоптался на месте.

— Хорошенькое дело так говорить о служителе Божьем.

— Вор, он вор и есть.

Рифкеле давилась слезами, верещала.

— Ша, — хрипло шепнул Альберту раввин, ломая нечистые руки. — Вы же будете пугать соседей. Слушайте сюда, мистер Ганс, вы вашими глазами видели, какой из себя бывает подлинный венец. Вы имеете мое слово, что я делал исключение для вас одного из всех моих заказчиков. Я показывал вам венец из-за вашего папы, чтобы вы заказывали мне венец, и тогда ваш папа не будет умирать. Не надо поставить чуду палку в колеса.

— Чудо, — взвыл Альберт. — Мошенничество, надувательство, фокусы плюс эта идиотка в роли зазывалы и гипнотические зеркала. Вы меня околдовали, облапошили.

— Имейте жалость, — молил раввин, он, шатаясь, пробирался между пустыми стульями. — Имейте милость к старику. Не забывайте о моей бедной дочери. Не забывайте о вашем папе — ведь он вас любит.

— Да этот сукин сын меня на дух не переносит, чтоб он сдох.

В оглушительной, как взрыв, тишине у Рифкеле от испуга вожжей побежали слюни.

— Ой-ей! — завопил раввин и с безумными глазами наставил палец на Бога в небесах. — Убийца, — в ужасе вопил он.

Отец и дочь, стеная, бросились друг к другу в объятья, а Альберт — боль обручем с шипами сдавила ему голову — сбежал по гулкой лестнице.

Через час Ганс-старший закрыл глаза и испустил дух.

Говорящая лошадь (Перевод Н. Васильевой)

Вопрос: Человек ли я, спрятанный в лошади, или лошадь, говорящая человеческим голосом? Допустим, меня просветят рентгеном, и что обнаружат — проступающий из черноты бледный скелет человека, стиснутого в лошадиной утробе, или всего-навсего лошадь с хитроумным говорящим устройством? Если я и вправду человек, то Ионе во чреве кита было гораздо лучше — хотя бы не так тесно. К тому же он знал, кто он и как туда попал. Мне же остается только теряться в догадках о себе. И уж во всяком случае, через три дня и три ночи кит приплыл в Ниневию, Иона подхватил чемоданчик и был таков. А что делать Абрамовичу, он годами не может вырваться из трюма или, вернее сказать, из узды, в которой его держат; ведь он не пророк, даже вовсе наоборот. Его выставляют на потеху зевакам вместе с прочими диковинными уродцами в балагане, хотя с недавних пор по воле Гольдберга он выступает на арене под большим шатром вместе со своим глухонемым хозяином, самим Гольдбергом, да простит его Всевышний. Я здесь давно, это единственное, в чем у меня нет сомнений, но вот какую шутку сыграла со мной судьба, понять не могу. Одним словом, кто я — лошадь по кличке Абрамович или Абрамович, запрятанный в лошади? Поди догадайся. Как ни стараюсь понять, все напрасно, а тут еще Гольдберг мешает. За что мне такое наказание, видно, я провинился в чем-то, согрешил в помыслах или делах или не исполнил какой-то свой долг в жизни? Так легко совершать ошибки и не знать, кого за них винить. Я строю предположения, ловлю проблески истины, теряюсь в догадках, но доказать ничегошеньки не могу.

Когда Абрамович, запертый в стойле, беспокойно бьет копытами по выщербленным доскам пола и жует жесткую желтую солому, набитую в мешок, его порой посещают разные мысли, скорее похожие на некие смутные воспоминания; в них молодые лошади несутся во весь опор, весело резвятся или тесной гурьбой пасутся на зеленых лугах. Бывают у него и другие видения, а может быть, его тревожат воспоминания. Как знать, где истина?

Я пробовал расспрашивать Гольдберга, но с ним лучше не связываться. Когда ему задаешь вопрос, он густо багровеет от ярости, просто из себя выходит. Я могу его понять — он уже давно глухонемой. Гольдберг не выносит, когда к нему лезут в душу, суют нос в его дела, и сюрпризов он не любит, разве те, что сам подстраивает. Короче говоря, вопросы выводят его из себя. Спросишь его о чем-нибудь, и он сразу же свирепеет. Меня Гольдберг редко удостаивает словом, только когда бывает в настроении, а такое случается нечасто — у него не хватает терпения на разговоры. Последнее время он просто ужасен, то и дело пускает в ход свою бамбуковую трость — хрясь по крестцу! У меня вдоволь овса, соломы и воды, изредка он даже шутит со мной, чтобы снять напряжение, когда я дохожу до точки, но если я не сразу схватываю, что от меня хотят, или своими высказываниями действую ему на нервы, мне чаще достаются угрозы, и тогда я корчусь от жгучей боли. Страдаю я не только от ударов трости, свистящей точно хлыст. Часто Гольдберг терзает меня и угрозами наказания — от них острая боль пронзает все тело. Честно говоря, легче сносить удары, чем выслушивать угрозы, — боль стихает быстро, а страх наказания изматывает душу. Но самые ужасные терзания, во всяком случае для меня, когда не знаешь то, что должен знать.