ей СССР до своего окончательного разрыва с бывшей Родиной[5]. Если же выезд планировался в государство, контент из которого (или о котором) в СССР не проникал (в достаточной мере – или совсем), представления об ожидающих тебя на новом месте костюмных реалиях могли быть и вовсе расплывчатыми. Через много лет после нашей эмиграции в Израиль, состоявшейся в ноябре 1989 года, моя мама призналась, что до определенного момента полагала, будто в Израиле одеваются приблизительно так, как одевались, скажем для простоты, волхвы на традиционных изображениях. В какой-то мере она оказалась права: приехав в Беэр-Шеву, мы обнаружили, что израильские бедуины, проживающие в Негеве, действительно часто носят традиционную одежду, в основе которой лежит свободное черное платье (абая) для женщин или светлый балахон (галабея) для мужчин; нередко они носят эту одежду и сегодня – особенно представители старших поколений. Приведенный мной пример, при всей своей радикальности, очень показателен: в той или иной мере эмигрантам предстоял отъезд не просто в воображаемый мир, но в мир, одевавшийся воображаемым способом. «Тамошний» вестиментарный язык оказывался в их исполнении «креольским» – выросшим в неволе ломаным языком. Его специфику некоторые советские люди могли иногда обсуждать часами, ему всячески пытались подражать, на овладение им могли тратить порой огромные ресурсы самого разного рода, – но этот язык, как очень часто выяснялось в самом начале эмиграции, оказывался порождением очень особых обстоятельств, странным подобием подлинного вестиментарного языка «большого мира» – иногда карикатурным, иногда пугающе серьезным, но почти всегда выдающим чуждое происхождение своего носителя.
Чтобы попытаться написать это эссе, я пользовалась относительно обширным, как мне кажется, набором персональных свидетельств, любезно предоставленных мне теми, кто эмигрировал из СССР в интересующие меня годы. Для начала я провела шесть расширенных интервью с людьми, отправлявшимися в эмиграцию в 1988–1991 годах, получив возможность задать все интересующие меня вопросы (о них речь пойдет ниже) и совместно рассмотреть рад интересующих меня гипотез. Я исключительно благодарна моим собеседникам. Во-вторых, мне посчастливилось располагать почти ста пятьюдесятью свидетельствами о вестиментарных практиках 1990 года – эти свидетельства были собраны мной в период написания эссе «Антресоли памяти: воспоминания о костюме 1990 года»[6]. Значительная часть этих свидетельств была связана с эмиграцией и сборами в эмиграцию – именно ими я и воспользовалась. И наконец, я позволила себе разместить в своем Facebook опрос из десяти вопросов, посвященных уже конкретно одежде в период эмиграции 1988–1991 годов, и мне посчастливилось получить ответы от ста двадцати шести респондентов. Я задавала десять вопросов и сопровождала их комментарием о том, что «мне очень нужно как можно больше воспоминаний о том, как люди, уезжавшие до распада СССР, собирали вещи в эмиграцию – и что с этими вещами происходило дальше», добавляя, что мои «наводящие вопросы», в соответствии с желанием, «можно использовать, а можно игнорировать». Кроме того, я уточняла, что свидетельства-ответы можно писать в комментарии к посту, а можно – мне в личные сообщения, обеспечивая, таким образом, возможность высказывания для тех, кто не хотел делать такое высказывание публичным (впоследствии этот шаг отлично оправдал себя – я получила более двадцати свидетельств в качестве личных сообщений).
Вот заданные мной десять вопросов. Я старалась строить их так, чтобы попытаться охватить весь спектр интересующих меня тем, при этом давая отвечающим возможность сколько-нибудь свободно следовать за собственными воспоминаниями.
1. Скажите, пожалуйста, в каком году вы уехали?
2. Как вы принимали решение, какую одежду брать в эмиграцию лично для себя?
3. Если вы собирали одежду не только для себя, но и для других, – как вы принимали решения, что брать?
4. Какие ограничения вам мешали, если мешали?
5. Есть ли какие-то особо запомнившиеся вещи, которые решено было взять?
6. Есть ли какие-то особо запомнившиеся вещи, которые решено было оставить?
7. Были ли какие-то вещи, которые вы взяли только из‑за сентиментальной ценности?
8. Были ли какие-то вещи, которые вы потом носили постоянно? Почему?
9. Были ли какие-то вещи, которые вы потом не носили? Почему?
10. Храните ли вы сейчас какие-то из привезенных тогда вещей? Носите ли?
Ответы, которые я получила, более чем оправдали мои надежды. Часть из них следовала ходу вопросов, иногда – учитывая и повторяя нумерацию, часть поступала ко мне в виде свободного текста, однако и те и те одинаково плотно соотносились с заданной темой, оказываясь, таким образом, совершенно бесценными для меня как для автора. По ходу этого эссе я буду многократно цитировать моих респонденток и респондентов в разных контекстах, однако в данный момент мне хотелось бы отметить в первую очередь исключительно высокий эмоциональный фон многих поступавших ко мне свидетельств и сам факт того, что тема, предложенная мной, оказалась в высшей степени триггерной. Иными словами, мои респонденты нередко демонстрировали, насколько мне удается судить, целый ряд поведенческих паттернов, свидетельствующих, как мне представляется, о том, насколько впечатляющим, запоминающимся, а зачастую и формирующим (на грани травматичного) был для многих свежеиспеченных эмигрантов того периода опыт, связанный с необходимостью приспосабливать свои костюмные ожидания (и надежды! – об этом аспекте еще пойдет речь) к реальным костюмным практикам, существующим на новом месте. Среди этих паттернов превалирующими показались мне три:
1. Склонность к обнаружению дополнительных, расширенных, воспоминаний о собственной эмиграции, берущих начало от вестиментарной темы, но распространяющихся в первую очередь на сюжеты, которые мне бы хотелось охарактеризовать как связанные с идентичностью, субъектностью и вопросами социального статуса в новой стране. Среди прочего ощущение неуместности привезенного с собой гардероба, неподготовленности к вестиментарной ситуации на новом месте, невозможности (что важно!) немедленно приобрести другой гардероб в силу финансовых обстоятельств и вызванной этими факторами социальной и психологической уязвимости зачастую давали в совокупности целый букет травматических переживаний, вестиментарных с точки зрения событийной канвы, но уходящих далеко за пределы вестиментарного с точки зрения содержания. В результате разговор, начинающийся с вестиментарных вопросов, зачастую, в свою очередь, уводит всех собеседников далеко за пределы этого дискурса за очень короткое время.
2. Переживание болезненных и нежелательных эмоций в ходе разговора на предложенную мною тему в силу перечисленных выше факторов. Эмигранты из позднего СССР редко осознают себя как группу, бывшую уязвимой (vulnerable) в период своей эмиграции (интересный, на мой взгляд, феномен, заслуживающий отдельного разговора), однако, в моем понимании, уязвимость многих представителей (и особенно представительниц) этой группы зачастую была очень велика (хотя, безусловно, разнилась от страны иммиграции к стране иммиграции и от одной индивидуальной ситуации к другой). Будучи объектом, связанным со множеством крайне острых тем в личной жизни каждого – от телесности до социального статуса и от семейных связей до образования (да будет мне прощено это очевидное, но необходимое здесь высказывание), – одежда в предложенном мной контексте нередко оказывалась катализатором разговора об уязвимостях того времени, пережитых в рамках соответствующего уязвимого статуса опасностях и травмах самого разного рода, их последствиях – и их преодолении.
3. Наблюдающаяся, по признанию некоторых из них, «невозможность остановиться», когда речь идет о разговоре на интересующую нас тему. Непроговоренность воспоминаний об этой эмиграции, отсутствие популярных дискурсов о ее бытовании кажутся всеобщими, и это, судя по всему, порождает необходимость проговаривать события соответствующего периода (в первую очередь – травматические), пользуясь любой зацепкой; костюм же, как говорилось выше, видимо, играет роль этой зацепки достаточно эффективно, и мои респонденты – как участвовавшие в онлайн-опросах, так и любезно соглашавшиеся давать мне интервью – делились информацией еще щедрее, чем я рассчитывала.
Таким образом, к моему изумлению и к моей бесконечной благодарности, каждый раз, когда я заводила разговор о вестиментарных практиках позднесоветской эмиграции (не только в жестко заданной мной рамке «вестиментарных ожиданий и вестиментарной реальности», но и в любом доступном моему воображению изводе этой остро интересующей меня темы), я встречала со стороны своих информантов не просто готовность делиться со мной воспоминаниями, знаниями и историями в превосходящем все мои ожидания объеме, но и яркий, разносторонний эмоциональный отклик, кажущийся мне концептуально и симптоматически важным в рамках данного разговора.
Ожидания будущих эмигрантов в рассматриваемый нами период формировались под влиянием факторов, которые можно было бы разделить на две категории: информация о том, как одеваются «там», и конструирование индивидуальных планов о том, в каких ситуациях уезжающему предстоит использовать вывозимый гардероб. При этом подавляющее большинство респондентов свидетельствует о жесткой зависимости от двух общих для всех ограничений, налагаемых советской властью на тех, кому предстоял выезд: с одной стороны – невозможность планировать покупку нового гардероба «там», поскольку позволялось увезти с собой очень небольшую сумму валюты (менее 25 долларов на человека