ишивали игривые пуговички и продавали в „Детском мире“ под видом платьев парадных». Можно представить себе, насколько удачным и малозаметным был такой обман.
Среди ответов, присланных мне респондентами, было два, хорошо характеризующих ситуацию с воспоминаниями о социальном значении костюма в 1990‑м: «Одежда говорила о человеке почти все»; «Одежда ничего не говорила ни о ком». Поразительным образом, в восстановленной по воспоминаниям картине года эти два ответа совершенно не кажутся противоречивыми; не имеют они и отношения к разному пониманию заданного вопроса. Они указывают на разницу в оптике, с помощью которой те, кто дал эти ответы, рассматривают окончательно сформировавшийся в 1990 году остро дуальный подход к одежде в качестве средства коммуникации: ее либо не замечали, интуитивно понимая, что язык одежды нарушен, и исключая костюмное высказывание из общей семантики внешнего облика человека, – или, наоборот, рассматривали очень внимательно, пытаясь, как уже говорилось ранее, уловить остатки понятных «слов» сквозь раздражающие шумы.
Наряду с другими рассматривавшимися «словами», сохранившимся и понятным качеством в языке костюма оказалась «успешность» – и, как и многие другие «слова одежды» в тот момент, она приобрела расширенный и утрированный смысл. Dressing for success, «одежда для успеха», одежда как маркер социального статуса и благосостояния, всегда имела в Советском Союзе особое значение (как, впрочем, и в других странах с низким благосостоянием частных лиц во все времена и в любую эпоху): здесь миллионер и рабочий не могли носить одну и ту же модель джинсов Lee, вполне устраивающую обоих с точки зрения соотношения «цена/качество». Однако в 1990 году к транслируемым одеждой смыслам «успешности» или «неуспешности» добавилась принципиально новая составляющая: теперь костюм говорил о том, насколько успешно его хозяин встраивался в вырастающий на глазах принципиально новый мир. Формировалось новое, жесткое и жестокое требование к успеху: если в периоды стабильности успех так или иначе означал умение эффективно встроиться в стабильные структуры, найти свое место в их налаженном механизме, то в позднесоветские годы успех стал означать принципиально противоположное: умение вовремя выйти из этих распадающихся структур и самому создать для себя новое социальное место в хаотической новой реальности. Для тех, кто в 1990 году умел (и мог позволить себе в финансовом плане) найти, достать, купить, заказать, приобрести «настоящую вещь», она становилась немедленным и крайне важным заявлением об успехе – осязаемом и неподдельном, – тем более что в других областях критерии успеха и неуспеха становились все более призрачными: твою должность могли упразднить в любой момент, но твое кожаное пальто оставалось с тобой. Некоторые элементы костюма считались априорным свидетельством успеха его владельца: «Мы смотрели какой-то сериал про бедных фермеров, вроде „Рабыни Изауры“ (sic! – Л. Г.), и я спросила: „Мама, почему он называет себя бедным? У него же есть джинсы и джинсовая куртка?“»; «…когда собрал (приличный костюм. — Л. Г.), почувствовал себя лучше, меня даже стали пропускать в ресторан „Потсдам“. А до этого мучился каким-то синдромом плохой одежды – не мог знакомиться с девушками, даже с теми, которые заложили на то, во что ты одет». Для тех же, кто не мог принять энергичного участия в борьбе за социальный успех в новых условиях, одежда, наоборот, абсолютно теряла свой социальный смысл. Если приходилось носить что угодно, не имея возможности сознательного выбора, то одежда не говорила о ее владельце ничего (и, конечно, таким образом, говорила о нем все). Многие из респондентов явно очень остро чувствовали в 1990 году эту составляющую одежды как едва ли не единственного верифицируемого маркера успеха: «Одежда казалась не просто вещью, частью имиджа – а самой ценностью жизни… <…> А ее полнейшее отсутствие в свободной продаже будоражило, заставляло охотиться на шмотки и радоваться удачным операциям по их захвату». Эта тема гордости по поводу возможности приобрести и носить сколько-нибудь достойную одежду появляется постоянно, подчеркивая не только значение одежды как символа успешности, но и ее значение в сохранении индивидуальности, права на выбор образа «я» (о чем речь подробно пойдет позже): «В то лето „выбрасывали“ в разных местах, я эти места выучила и, если не соврать, две недели ездила по магазинам каждый день»; «Горжусь тем, что ни разу, ни разу не надела ужасных советских панталон». Начать носить «советские панталоны» означало не просто перейти на некрасивое и неудобное белье – это означало капитулировать, расписаться в собственной неуспешности[14].
Два наиболее заметных параметра, в соответствии с которыми участники опроса говорят об одежде 1990 года как об «очень важной» или об «абсолютно неважной», – это возраст и материальное положение респондента в описываемый момент. Возраст в данной ситуации играет совершенно особую роль: молодежь традиционно придает важное значение построению собственного имиджа и соответствию нормам своей социальной группы, а в переходном 1990 году к этому прибавился эффект «чистого листа». Носить было нечего – но зато носить можно было все, что угодно. Особенно остро это переживалось в процессе постепенной отмены школьной формы. Поэтому многие мои корреспонденты из младших возрастных групп описывают свою одежду 1990 года со смесью восторга и ужаса: «…криво-косо пошитое, но какое-то „свое“. Господи, что за кошмар мы носили! Но зато как было весело!» Внезапная свобода в возможности выбора одежды и исчезновение нормативов оказались настолько ценными для молодежи, что молодые люди часто готовы были простить окружающему миру даже унизительную нищету. Представители же старшего поколения, начиная с тех, кому в 1990 году было больше двадцати лет, куда менее единодушны в выражении веселья; особенно это касалось тех, на ком лежала ответственность за иждивенцев (например, за детей или пожилых родителей). В этих случаях часто было не до имиджа: невозможность достать теплую детскую куртку или теплые ботинки вызывала у опрошенных брезгливость и отчаяние. «С одной стороны, ощущение полного облома и внутренний дискомфорт от собственного вида. С другой – голова болела о том, чтоб детей одеть-накормить, так что о собственном гардеробе думать было некогда и даже как-то стыдно». Одна из корреспонденток, которой в 1990 году было шесть лет, предложила ответить на мои вопросы маме, которой тогда было двадцать семь: «Я спросила свою маму, она говорит: отстойный был год, вспоминать не хочется». В дальнейших ответах этой женщины на вопросы нашей анкеты повторяется слово «повезло», применяемое к любой необходимой вещи – случайно приобретенному пальто или теплому костюму. При этом через несколько строк выясняется, что у мамы была репутация хорошо одевающейся дамы, даже модницы: «…вообще переделывала всю одежду, шила из старых вещей, обшивала себя и всю семью, поэтому всегда была одета лучше всех. Ее спрашивали: „Где достала?“ – а это все было самодельное. Из вещей своего отца делала себе одежду». Здесь хорошо видно, как воспоминание о необходимости «переделывать всю одежду», «шить из старых вещей», «из вещей своего отца», «обшивать всю семью» по ночам (это выражение фигурирует в другом пассаже) полностью отравляет воспоминание о комплиментах и «модной» репутации: красота, достигнутая такими большими и настолько вынужденными усилиями, радости не приносит.
Влияние же материального положения, в котором участники опроса находились в том же году, оказывается менее однозначным. С одной стороны, были люди, безусловно довольные своим костюмом в силу возможности доставать качественные и модные вещи: «…мама [—] бывшая спекулянтка <…> Наша семья в основном общалась с людьми своего круга. Т. е. опять же все были одеты из „Березки“. <…> Все, о чем мечтала, да и мечтаю, всегда становится реальностью»; «…мечта не расходилась с реальностью; ощущала себя самой красивой, мне завидовали» (папа респондентки регулярно привозил вещи из‑за границы). С другой стороны, далеко не всегда те, у кого были деньги и кто мог позволить себе покупать вещи у спекулянтов, пользоваться магазинами наподобие «Березок» или даже выезжать за границу, поминают свой костюм образца 1990 года добрым словом[15]. Дело тут не в эстетических критериях, а все в той же необходимости добывать, выискивать, почти всегда соглашаться на вещь не потому, что она нравится, а потому, что ее можно приобрести. Кроме того, в отличие от линейного понятия возраста, нелинейное понятие «материальной обеспеченности» в 1990 году стало особо зыбким: появились как люди, потерявшие источники дохода, так и те, кто впервые в жизни неожиданно приобрел деньги, превышающие прожиточный минимум, и мог позволить себе тратить их на одежду. К этой категории относились, например, ранние предприниматели-кооперативщики и полузаконные предприниматели всех сортов, а также представители некоторых профессий, которым открытие железного занавеса дало шансы на новую жизнь: так, одна из участниц опроса, художница, пишет: «…у нас вдруг стали покупать картинки – сперва отъезжающие за границу, а потом и местные коллекционеры, намеревавшиеся устроить какой-то музей. Это важный момент: людей, у которых вот именно в эти годы после долгой нищеты вдруг завелись деньги – при том, что образ жизни и круг общения совершенно не переменились, было, наверное, не очень много. То есть это более-менее специфический опыт». Иногда человек оказывался «модником» в результате чистейшего счастливого случая, без усилий со стороны носителя костюма. В таком случае результатом изменения статуса становились не только радость, но и недоумение: «…кроме того, как раз в 90‑м родители съездили в Америку и привезли оттуда, кажется, несколько чемоданов всяких тряпок, себе и мне. В Штатах в том году носили изумрудно-зеленое, и в результате изумрудно-зеленым у меня оказалось все: от рюкзака до варежек»; «…никогда не интересовалась тряпками, но тут сестра съездила во Францию и привезла кучу всего, и оказалась в центре внимания…». У тех же, кто в 1990‑м не нашел новых возможностей для приобретения вещей, разговор о значении одежды иногда вызывает реакцию отторжения, едва ли не неуместности самого вопроса: «Как-то у меня нет ощущения, что мы в тот момент ели нормально…»; «Было чувство, что живем в глубокой заднице, жрали макароны и картошку, примерно так же жили и все остальные ребята из нашего класса, поэтому одежная неполноценность не ощущалась». Даже те из представителей этой группы, кто, наоборот, сообщает о значимости одежды в 1990 году, говорит об этом как о травматической составляющей личного самоощущения. Так, одна из участниц опроса в перечислении предметов своего гардероба в том году ставила в конце некоторых пунктов пометку «(страдала)»: «…какие-то немецкие юбки (страдала)