Вы кажетесь счастливой, сказала я за нее.
Рада, что вы заметили, – ответила я. – Не все же вам слушать, как у всех все плохо.
Мне было тринадцать или четырнадцать, я проснулась, когда ночной снег уже выпал, но по нему еще не успели наследить. Луна светила, и окна дома напротив светили тоже, и светил экран моего телефона, кричащий, что в какой-тодалекой стране, в существовании которой я не была уверена, люди стреляют в концертном зале в других людей. Я больше не засыпала: каждый свайп выдавал новость. Это тогда я поняла, что надо свайпать, чтобы что-то изменить. Спецслужбы ведут работу, переговоры не имеют успеха, начинается штурм. Шмель внутри жужжал, и жужжание это было похоже на возбуждение, которое я испытывала, когда представляла перед сном, как впервые поцелуюсь по-настоящему. Сердце билось прямо в голове, и мне казалось, что это шмель от восторга колотит ножками. Я смотрела на загорающиеся окна. Я думала: «Эти люди включают телевизор и чувствуют не то же, что я». Что я чувствовала? Эйфорию?
Впервые за год я пришла в школу заранее, к первому уроку. Я хотела спросить: «Вы тоже это чувствуете?» – но спросила: «Новости читали?» И никто меня не услышал. Я ждала, что кто-то заговорит об этом, как ждут первых поздравлений с днем рождения. Все молчали. Урчал живот, мама бы сказала: потому что не позавтракала, но я знала, что это шмель, и если бы я сейчас съела хотя бы один бутерброд, шмель бы возмущался, что я его отвлекаю, поэтому, чтобы ему угодить, я скроллила, скроллила и читала одни и те же новости, написанные разными словами.
Учительница алгебры молчала. Учительница истории молчала. И только учительница русского попросила молчать нас, потому что смешной одноклассник сказал: «Видели, они записали обращение?» Люди в оранжевых комбинезонах говорили, что следующими будем мы, что в нашей стране случится то же, что нам надо бояться. И я боялась, очень сильно, Юлианна, ты мне веришь? Я очень боялась, только не их, а себя, я до сих пор не могу понять: где был мой страх, Юлианна?
С тобой все в порядке, ты не чудовище, – говорил шмель, – просто так ты устроена.
Десять лет мы жили вместе со шмелем, и только тогда я поняла: ему недостаточно меня, он хочет плодиться. Шмель хочет, чтобы таких, как он, было больше. Нужно было не дружить с ним – бороться. Я попыталась подумать так, чтобы шмель не услышал мою мысль. «Так что в бэ, Вера?» – спросила учительница русского языка. Шмель сказал: «Сложносоставное предложение». Я сказала: «Сложносоставное предложение». Я подумала: «Пиздец». Шмель сказал: «Не ругайся на уроках русского».
Хотелось жить.
Он мечтал, чтобы шмели были повсюду. Его тянуло в источник новостей. Меня тянуло вместе с ним. Я не была кровожадной. Я не хотела жертв. И даже он таким не был, просто мы оба хотели, чтобы каждый понял, как это – шмель, и это было не жестоко, а просто очень, очень эгоистично, но никуда от этого было не деться, потому что только в такие моменты я верила – не на словах и не на подставных мыслях, а по-настоящему верила, что меня любят. Мне кажется, только во время трагедий мы все друг друга любим. Мы как-то упрощаемся, уплощаемся, все становимся наравне, не как в книжках с политическими теориями, а по-настоящему, нам только и нужно, что самим выжить и спасти того, кто рядом, ты никогда не думала, Юлианна, что все говорят: давайте победим войны, чтобы матери не пеленали мертвых младенцев в клочки земли, давайте победим болезни, чтобы каждый доживал, докуда должен, и построим дамбы, чтобы цунами не заливали целые города, а сами всегда оставляют крохотную лазейку, одну раковую клетку, один недостающий поворот ключа, одну незакрученную гаечку в фюзеляже, люди сами выбирают на секунду отвернуться, когда видят подозрительный предмет на сканере багажа, пропустить через турникет мужчину, у которого сумка больно уж набита и провода торчат из-под кофты. Какие еще войска, куда стягиваются, какие бомбы в двадцать первом-то веке, не может быть, выбирают сказать люди и делают вид, что это оттого, что им страшно и они не могут поверить, а на самом деле они хотят допускать. Люди допускают насилие и трагедии, чтобы было хоть что-то, вокруг чего мы можем по-настоящему объединяться, чтобы мы могли любить друг друга, чтобы был повод сказать: да, в обычные дни мы вас ненавидим, и это тянется уже четыре поколения, но сегодня – сегодня ненавидеть нельзя, потому что сегодня годовщина очередной трагедии, мы скорбим, говорят люди, а имеют в виду: мы празднуем. И можно наконец расслабиться, будто тебя кто-то подхватил в соленой воде и держит на руках, а волны бьют не сильно, но так, что чувствуется: ты в море, а не в тухлом бассейне, вперед-назад, вперед-назад. Когда антилопы спасаются от охотника, они не решают между собой, кто сильнее, у них одна цель, и все с ней согласны, несогласным быть просто не получится, если хочешь жить. Хочется жить. Я не помню, когда я себя так хорошо чувствовала, как в эти дни с Викой. Я же с ней даже не хотела дружить. Я вообще ни с кем не хотела дружить. Я всех хочу съесть или посадить в коробочку, а на нее я просто смотрела и думала: ну, живет себе отдельный человек, ничего мне от нее не надо, а радостно, что она есть. Я хочу, чтобы это длилось три столетия.
Это просто смешно, сказала бы Юлианна, если бы была здесь, но здесь была только я, сидела без спроса в ее кресле и разговаривала сама с собой, потому что не знала, кому еще это можно сказать.
Вы никогда не думали, Юлианна, что это все специально? Вокруг одного мертвого берутся за руки десятки живых, которые давно уже друг о друге забыли, а живым только это и нужно – объединяться, они как кошки, подсиживающие упавший со стола кусочек мяса, – ждут, пока что-нибудь случится, чтобы написать: «Господи, дорогая, я знаю, что мы тысячу лет не разговаривали, но сейчас не время для этих обид. Как ты, как дети? Марик в безопасности?» Что, если все правда так, Юлианна, и я не какая-то там, просто никто об этом не говорит, я же тоже об этом не говорю, никто об этом не знает, что я такая, а я не знаю, что все остальные – такие. Это все заговор, глобальный передел, все не так однозначно, все сложнее, чем вы думали, всего не узнаешь, всех не поймешь, да, Юлианна?
Это кошмар, Вера, ответила Юлианна.
А что, если кошмар – это мой дом, спросила я.
Что, если мой дом – это бесконечное землетрясение, а я – маньяк, который набирается сил, чтобы потом расшатывать мир самостоятельно, потому что не сможет уже без этого, но я, Юлианна, представляешь, сплю без света, уже несколько ночей, в последний раз такое было, когда Кирилл только позвал меня жить к себе, и я засыпала у него под боком, слушая, как он дышит, тяжело, большие легкие наполняются, натягиваются туго, и мне спокойно было за этими легкими прятаться. Мы с Викой день и ночь ищем, объясняем, координируем, и я чувствую себя живой, я наконец-то чувствую, что все не просто так и дом есть, вот он – дом, и все это только потому, что во время землетрясения я голыми руками разгребаю завалы и все меня благодарят. Самое страшное, Юлианна, я знаю, что будет дальше. Все забудут. Вика говорит: «Нет, Вера, такое невозможно забыть, ничего уже не будет как раньше», но я это слышала много раз, и каждый раз трамваи едут, ребенок плачет, размазывая сопли по шее матери, потому что не верит, что сможет когда-нибудь вывести в прописи букву Ж, мужчина в куртке из секонд-хенда ловит покемонов во дворе на Белинского и не знает, что кто-то называет его мужчиной, он же просто мальчик, трое дошколят со скрипом скользят по металлической горке и думают, что их дружба навсегда. Это повторяется каждый раз, когда я думаю, что ничего не будет как прежде. Они расходятся, а я остаюсь одна. Дай пару недель – все забудут, и даже те, кого мы расколдовали из камней обратно в живых мальчиков, вернутся, потому что забудут, как боялись и плакали, и на границе их будут спрашивать: «Вы когда-нибудь плакали?» – а они будут отвечать: «Нет, я ни разу в жизни не плакал» и думать, что не соврали, они будут дальше смотреть в уполномоченные лица и думать, что те не скажут ничего страшного, они будут верить, что окаменеть – это как переболеть ветрянкой, раз перенес, и на всю жизнь иммунитет. Нет, конечно, я не хочу, чтобы все они застряли здесь вместе со мной, но хочу, чтобы осталась хотя бы Вика.
А Колей вы переболели?
Какой Коля, Юлианна, при чем тут Коля, я хочу оставить себе Вику, и наш с ней сырный бортик, Петроградку, и это ощущение, что мы вместе что-то делаем и она хочет того же, чего и я, и…
Вера?
Юлианна, в спортивной синей шапке и куртке, на которой осели капли дождя, стояла, заняв собою весь дверной проем, будто собиралась проверить мой фокус с поднимающимися руками.
Я тебе вчера должна была деньги скинуть за месяц, замоталась, извини, сейчас переведу, зачем-то сказала я, продолжая сидеть в ее кресле. Я хотела посмотреть, на месте ли подушка и застегнута ли наволочка, но боялась, что Юлианна посмотрит туда же, куда и я.
Хорошо, сказала она.
В любой другой ситуации я бы заговорила быстро, сбивчиво, чтобы она не успела задать вопрос или в чем-то меня обвинить, но сейчас я вдруг поняла, как давно и как сильно мне хотелось этого – чтобы она меня обвинила. Я готова была вести себя отвратительно, выложить все, что я делала с записями, рассказать, что отправила в журнал рассказ и даже не все имена там изменила. Мой дом – землетрясение.
У тебя что-то случилось?
Лично у меня – нет, но вообще случилось, конечно.
Я продолжала сидеть. Она продолжала стоять. Я наконец становилась ею: я знала, что говорят ей клиенты, сидела на ее месте, знала, что она пишет в блокнотике, и была готова ждать, чтобы узнать, что она скажет мне.
Я, честно говоря, растеряна. У тебя что-тов комнате не так?
Не-а.
А чем тогда обязан мой кабинет?
Во дворе хлопнула подъездная дверь. Загремела велосипедная цепь. Кто ездит на велосипеде в такую погоду? Подушка, которую я сжимала обеими руками, намокла, я затараторила что-то об открытом окне, которое хлопало, о том, что в кабинете очень уютно и спокойно, а вокруг неспокойно, и поэтому я зашла, чтобы закрыть окно, а выйти забыла, задумалась. Я надеялась, что Юлианна не поддастся, но она сказала: «Окей», улыбнулась и пошла в свою комнату, не дождавшись, пока я выйду из кабинета, а я не могла поверить, что она даже не спросит: «Про какого шмеля ты говорила?»