Шмель — страница 29 из 30

Я слышала, как сандалии шлепают по асфальту, как жужжит и мечется, подгоняя, шмель в правом боку и смех подростков у подъезда – что во мне было смешного? Я хотела оглянуться, но шмель не позволил: «Запнешься – поймает». Поймает. Вот-вот поймает. Чуть не поймал. Я убедилась, что дверь подъезда захлопнулась, залезла на почтовые ящики и выглянула в окно. Мужчины во дворе не было. «Это душегуб, – прожужжал шмель, – он уже много детей поймал». Я думала о том, что пальцы ему, наверное, откусил кто-то из этих детей – и так он стал еще злее, а еще о Соне, о девочках из шалаша напротив, об одноклассниках, о маме. Мама тоже в опасности? Где мама? Мама готовила дома мясо по-французски и спросила, почему я так запыхалась. Я сказала, что очень хочу есть. Маму никогда не смущало, если я отвечала невпопад, – она как будто этого не замечала. Я видела: ей интересен сериал по телевизору. Видела: она съела щепотку натертого сыра, ей вкусно. Видела: она легко трогает мясо голыми руками. Хоть что-нибудь, кроме этого? О чем сейчас думает мама? Шмель сказал: «Тут я не помощник».

Я крепко спала всю ночь, а утром проснулась с температурой 38,3. Мама вызвала врача. До ее прихода можно было плакать – и я плакала. Шмель молчал: он уже все сказал вчера. Я не ходила в школу две недели, я хотела швырять предметы и топать ногами, но вместо этого сидела на кровати и через окно караулила двор. Мужчина с тремя пальцами не появлялся.

Неподготовленные легкие скрутило от холодного воздуха, пронзило ледяными иголочками. Я несколько раз дернула дверь парадной, чтобы убедиться, что она захлопнулась, и побежала вверх, перескакивая через три ступеньки, зная, что, кроме меня, здесь никого нет, но чувствуя, что меня вот-вот схватят за шиворот. Какой еще мужчина с тремя пальцами, Вера. Какие три пальца. Его не было ни тогда, ни сейчас, встань, успокойся, подыши по квадрату и подумай. Побудь немного Юлианной. Подыши. Я не хочу быть Юлианной. Я хочу, чтобы это закончилось. Когда иглы растаяли, я написала Вике, разом, не думая, как прыгнула в бассейн. Наша переписка заканчивалась тринадцатью неотвеченными сообщениями. Я посчитала. Вика не ответила ни «а чего ты объявилась, когда от меня что-то нужно стало», ни «ага, я давно заметила, что с тобой что-то не то», а просто сказала, что хорошо понимает, о чем я, и прислала список с именами и номерами психиатров, к каждому из которых через запятую были приписаны профильные расстройства. Конечно, у Вики был под рукой такой список. Я не понимала, почему она продолжает отвечать и помогать мне, но боялась, что, если спрошу, она очнется. Я записалась к врачу, напротив которого было больше всего названий, и попросила Вику сходить со мной, надеясь, что она откажется, а я разозлюсь и тоже никуда не пойду, но она согласилась.

Мы встретились в девять утра возле старого одноэтажного здания из очень красного кирпича. Вика держала два стакана с кофе – один для меня, потому что она знала, какой я пью. Она поцеловала меня в щеку и спросила: «Волнуешься?» Все это было невообразимо – Вика и ее терпение. Внутри заброшенного на вид дома оказалась белоснежная маленькая клиника. На стойке ресепшена стояли конфетки. Я подумала: интересно, начинают ли они делать выводы уже здесь, видя, какую конфетку ты выбираешь, и не стала брать никакую.

Я села в желтое кресло, почти такое же, как у Юлианны. Почему они все выбирают именно желтый? Психиатр был молодым парнем с густой щетиной, но все, на что я могла смотреть, – его круглые накачанные ягодицы, обтянутые серыми брюками. Не то чтобы мне понравилось, просто это было очень странно. Пока он ходил по кабинету, задавал вопросы и объяснял, что со мной, перечисляя диагнозы, которых у меня нет, я думала о том, не мешают ли эти ягодицы целыми днями разбираться с истериками взрослых людей. Я все прослушала.

Мне показалось, вы расстроились, когда я сказал, что у вас нет депрессии, сказал он, сел за стол и стал печатать что-то на компьютере.

Хочет, чтобы я разоткровенничалась и призналась: конечно, расстроилась, потому что это самое понятное, что вы могли бы мне сказать. Окажись, что у меня депрессия, все бы подумали: «Так вот что с ней все это время было, как же мы пропустили». И я сама бы подумала: «Значит, я ни в чем не виновата, это химия мозга». Принтер загудел, и из него полезли бумажки, на которых было написано, какой диагноз у меня все-таки есть и что с ним делать. Врач долго объяснял, как подбирается схема лечения и почему это может затянуться. Я смотрела в окно за его спиной, полное пустых коричневых веток, и надеялась, что Вика все еще ждет меня в холле.

Первое время может быть не очень – сонливость, головные боли. Иногда подташнивает, – сказал он. – В любом случае отписывайтесь о своем состоянии.

Я вышла с рецептом на что-то практически запрещенное. Под ногами ненавязчиво шуршали листья. Вика повела меня в хинкальную.

Не тяни, начинай прямо сегодня. У меня подружке с такой же фигней уже полгода терапию подбирают, сказала она, размазывая желток кусочком теста.

Стремно как-то. Я пока подожду. Круто, что я сходила, рецепт есть, если что, но справлялась же сама как-то всю жизнь.

Но ты же сюда пришла, потому что перестала справляться?

Я подумала: это неправда, я никогда не справлялась. Распечатанные бумажки говорили: ты можешь по-другому, но я не знала, хочу ли я по-другому. Что, если только несправляющаяся я – это я? А та, другая, она будет кем-то, кто мне не понравится. Зачем все менять, да еще и соглашаться вслепую непонятно на что?

Да, – ответила я. – Но…

Я знаю все эти но. Это как в меме, мол, а что, если я начну лечиться и потеряю свою искорку. Тем временем искорка: не есть, не спать, паниковать.

Вика подняла брови, давая понять, что спорить не о чем. За окном зашевелилось. Небо сбрасывало белые неуверенные хлопья – они падали на землю и тут же таяли.

Первый снег, – сказала Вика. – Это знак тебе.

Ты последняя, кто в такое верит.

Конечно, но иногда нужно.

Я сказала, что дойду домой пешком, и несколько раз пообещала зайти в аптеку, но Вика не поверила и пошла со мной. Почему-то мне казалось, что фармацевт должна удивиться, увидев рецепт, и уточнить, хотим ли мы купить именно это, но она отдала таблетки, как аскорбинки. Если я перестану писать? Я и так не пишу, я ничего не написала после того рассказа. Даже тот рассказ не очень-то и мой, я его задокументировала, хорошо задокументировала, но мало ли кто так может. Если я просто – перестану?

Мы долго стояли возле аптеки, разговаривали, не могли разойтись, и на стеганой Викиной куртке снежинки задерживались дольше, чем на земле, – прикрывали тонким белым слоем неизвестные цветочки, нарисованные на ткани, превращая их в подснежники. Там, куда Вика ехала, снега не бывает. Человек всю жизнь может прожить и ни разу не увидеть сугроба. Она сказала: на днях забрала паспорт, счастлива, не может поверить. Я очень хотела за нее порадоваться, но думала только о том, как она будет присылать мне фотографии и кружочки на фоне океана и скал, а я не смогу запустить в них руку и до Вики дотянуться, какие бы волшебные слова ни говорила, какие бы ни выучила заклинания. Я рассказала ей про неизвестный номер.

Так можно же его погуглить, сказала Вика, и с ней не хотелось спорить. За десять секунд она выяснила, что это номер клиники, где я проверяла родинки. Я попросила побыть со мной, пока я туда перезвоню, потому что мне стало страшно: может, они так настойчиво звонили все это время, чтобы сказать, что у меня рак. Психическое расстройство и рак. Клиника не ответила.

Перезвони попозже, может, обед, легко сказала Вика. На прощание я обняла ее, уткнувшись лицом в маленькие сугробы, собравшиеся на плечах. Я чувствовала, как снег тает и капли стекают по щекам, а еще – как сильно мне хочется сделать для нее что-то. Я поняла: если рассказ напечатают, я не приму ни один из восторгов и вообще никому его не покажу, потому что это не мой текст. Я представила, как признаюсь Вике, что украла историю, даже имена поменять не смогла, и как неубедительно она скажет, что так делают многие. Вика ушла, а я отыскала на почте письмо от журнала и ответила, трижды извинившись, что не хочу публиковать рассказ. Капли на экране телефона нажимали что-то сами по себе, а мне казалось, что я прошла десять километров с огромным рюкзаком и только что сбросила его.

Я открывала и закрывала картонную коробочку в кармане пальто. Открывала и закрывала. Асфальт наконец-то покрылся белыми пятнами. У стены Московского вокзала седой бородатый мужчинка в футболке с фотографией Бодрова, надетой поверх тельняшки, и в наброшенной на плечи дубленке положил перед уличной собакой кости в целлофановом пакетике и, оглядываясь, чтобы проверить, ест ли, ушел. Я слушала, как хрустят пустые трубочки, с удовольствием поддаваясь голодным, жадным клыкам. Собака доела, облизнулась и посмотрела мне в глаза. Я улыбнулась, и мне показалось, что она улыбнулась мне в ответ. Ясно и однозначно. И вдруг собака завыла. Она выла долго, громко, и никто из других бродячих собак ей не отвечал.

Небо было как слово, которое пишешь в диктанте не задумываясь, а потом возвращаешься к нему и понимаешь, что оно должно выглядеть как-то иначе, но как – непонятно. Что-то в небе было не так. Я остановилась, чтобы понять. По телу прошла волна, как от холода, но мне не было холодно. Облака на месте, на месте серый и мутный, засохший синий, чайка – белая с желтым, а на билборде не хватает зеленого. На билборде не хватает военного. Я прошла вперед, чтобы посмотреть на баннер с другой стороны, но там его не было тоже. В коридоре стояли грязные берцы. Юлианны слышно не было, и вообще ничего не было слышно, военный полулежал на моей кровати, и кровать, которая должна была скрипеть, под ним скрипеть боялась, сдерживалась. Я сделала нам кофе. Я почему-то знала, что он любит растворимый с двумя ложками сахара, я не размешивала, сказала я, надо размешать, и он стал колотить ложечкой о стенки чашки, а я воспользовалась этим, чтобы подойти к окну и убедиться, что на билборде никого нет – только надпись: «Настоящая мужская работа».